Более, чем когда-либо, я ощущал, как он мне близок.
— Ты ведь тогда не мог не почувствовать мощного очистительного дыхания мировой революции, — продолжал Пауль. — Это была ее заря. Рождение такого явления, широту которого можно сравнить только с его глубиной. Все приманки капиталистического общества — а для него все, что происходит, лишь игра — у нас считалось особым шиком отправлять на помойку. Награды, титулы, знаки различия — мы на них плевать хотели. Ты мог к любому из вождей прийти запросто. Взять, к примеру, Льва Давидовича: я ходил к нему в Военный комиссариат, минуя его секретаря. Он глядел на меня пронзительно, но дружески и спрашивал: «Товарищ, а ты, случаем, не читал вот этот превосходный роман?» Я цепенел: «Роман? Я? В такое время?» Земля горела под ногами, народные массы приходили в движение, а он хотел, чтобы я поговорил с ним о литературе! Ах, как я был горд! «Вот истинная коммунистическая гуманность, — думал я. — Простой коммунист встречается с одним из пророков, стоящих во главе армии, с одним из главных действующих лиц революции, и о чем они будут разговаривать? О романе, который я не читал по той простой причине, что не мог себе позволить читать какой-либо роман». Я ему так и сказал, а он спросил, какой у меня распорядок дня. Я объяснил: занятия по теории, политическое образование, практическая подготовка, языки, пропаганда… Он не скрывал своего недовольства. «Я должен по этому поводу сказать пару слов ответственным товарищам, — заявил он, качая головой. — Мы начинали наш путь с чтения. Нет никакого резона, чтобы ты действовал по-другому». И тут же он принялся, демонстрируя головокружительный полет мысли, объяснять, каким революционным потенциалом обладает литература, попутно сыпал названиями романов и театральных пьес, в скобках поминая музыку и изобразительное искусство. Самый прекрасный и сжатый из курсов, что я когда-нибудь прослушал… Между тем в это самое время он стоял во главе Красной армии…
Было видно, как много вынес Пауль из той встречи. Я ему позавидовал и чуть не признался в этом, но не успел.
— А знаешь, — продолжил он почти без паузы, — я ведь встречался и с товарищем Сталиным, когда он еще не был нашим вождем и любимым отцом-учителем. Пока что просто комиссаром, одним из многих. Занимался он нацменьшинствами, если я правильно помню, а не теми, у кого я работал, но мы встретились. Даже не знаю почему. Может, потому, что два первых подготовленных мной человека перед своим отъездом были приняты некоторыми из руководителей… Так или иначе, встреча состоялась. Молча попыхивая трубкой, Сталин разглядывал меня. Я стоял, покашливая, потея и стараясь скрыть что-то похожее на тошноту, напавшую на меня от страха. Наконец он заговорил: «Товарищ Петр, как тебя по-настоящему зовут?» Это было испытание, как я догадался: папка с моим делом уже лежала перед ним на бюро. «Вольф Исаакович Гольдштейн, товарищ комиссар», — отрапортовал я, вытянувшись, как телеграфный столб. «Ах да. Ты, Петя, стало быть, Вольф Исаакович… Скажи-ка мне, ты знаешь Библию?» Вопрос меня изумил даже больше даже, чем желание Льва Давидовича узнать, что именно я почитываю. «Нет, товарищ комиссар, мне неинтересно читать Библию, не желаю тратить время на эти байки, с помощью которых богатые норовят угнетать и обманывать бедных». — «Постой-постой, — покачал головой Сталин, выбивая трубку. — Ты ведь еврей, зовут тебя Вольф Исаакович Гольдштейн, и ты никогда не открывал Библию, чтобы почитать ее? Я вот учил ее в семинарии…» — «Ну конечно, товарищ комиссар, я ее открывал. Когда-то давно…» — «Ты открывал Библию, не читая?» — «Да, не читая». Сталин наслаждался моим замешательством. Запутавшись в ответах, я уже не знал, как выйти из положения. «Можно подумать, что тебе боязно признаться, — улыбнулся Сталин, выпуская новый клуб дыма. — Никогда не надо бояться. Не надо страхов при социалистическом режиме, товарищ Вольф Исаакович! Невиновным нечего бояться, разве не так, товарищ?» Это было верно, и как еще верно! В Советском Союзе только преступники, белогвардейцы-убийцы, те, кто с ностальгией вспоминали о белом терроре, испытывали страх, а ни у их жертв, ни у их победителей страха уже не было… Искривление линии, оппозиция, саботаж — эти слова падают, как на плаху топор. Соратники Ленина — изменники родины и революции? Двойные и тройные агенты? Разве это можно постичь? Если это правда — дело плохо. А если неправда — для нас все еще хуже.
Пауль говорил и у меня на глазах превращался в кого-то другого. Он становился Вольфом.
В конце концов не он, а именно я незаметно для себя принялся глушить коньяк рюмку за рюмкой. Я прикончил бутылку и в первый раз в жизни свалился на пол, как последний выпивоха на льяновской ярмарке.
И тут я тоже признаю свою вину, гражданин следователь, в том, что загулял в капиталистическом городе в компании со своим другом, будущим врагом народа, и упал, пьяный, перед ним.
Проходила неделя за неделей, но ни Пауль, ни я по молчаливому уговору не вспоминали об этой ночи. Пауль стал еще более молчаливым: его вызвали в Москву. Тут он не был одинок — Коминтерн отзывал своих агентов сотнями, со всего мира. Никто не догадывался, что это делается, чтобы их ликвидировать. А вот Пауль это предчувствовал. Он мог отказаться, укрыться во Франции у влиятельных друзей, но это было не в его духе. А кроме того, для отвода глаз его вызвали, не требуя незамедлительного возвращения, дали полтора месяца на подготовку. Это его несколько успокоило. Последние недели я с ним практически не разлучался. Он хранил спокойствие, я — тем более. Мне думалось: вот он съездит в Москву, встретится с начальством, получит объяснения и вернется. Тогда что-то пойму и я. Но при всем том где-то в глубине души меня терзал старый вопрос: «А я его еще увижу?»
Мог ли я догадаться, что вскоре после приезда в Союз он попадет в руки ваших людей, гражданин следователь, что его запихнут в тюрьму?.. В какую? Может, в эту самую?
Помню наш последний вечер. Ужин на двоих в одном из бистро Латинского квартала. Мы говорили о том о сем, о незаконченных делах, о контактах, которые следовало возобновить, о немецких товарищах, которых следует спасти, подыскать им убежище понадежнее. Мы как бы подводили итог, полностью довольные друг другом. Я спросил относительно его возвращения во Францию: останется ли он в той же секции? Останусь ли я с ним? Он ответил не сразу. Оглядел зал, бросил взгляд на улицу, проверяя, не наблюдают ли за нами, и почти беззвучно произнес:
— Один совет. Последуй ему и не задавай лишних вопросов.
— Какой совет, Пауль?
— Не жди моего возвращения.
— Что такое? Но…
— Надеюсь, ты понял. Уезжай из Парижа. Займись чем-то другим. Поменяй обстановку, среду.
Я сделал вид, что понимаю, но переспросил:
— Почему ты хочешь, чтобы я уехал? Бросить товарищей? А работу кто за меня будет делать, а?
— Ненавижу повторять. Я тебе дал совет. Если предпочтешь им не воспользоваться, тем хуже для тебя.
— Однако… Куда же мне податься, как ты думаешь?
— Как можно дальше. Так далеко, как сумеешь.
— Но почему, почему, Пауль?
Моя наивность бесила его. Пора бы уже понимать… Он долго внимательно смотрел на меня, решая, можно ли мне доверять, и наконец решился.
— Ты здесь слишком известен, — объяснил он. — Все знают, что мы близки. Что мы друзья.
Как сущий недоумок, я продолжал спорить:
— Ну и что, что друзья? Я горжусь нашей дружбой.
— Не надо так кричать. Сделай милость, последи за собой… Того, что известно мне, тебе лучше не знать. Надеюсь, что и не узнаешь: так для тебя будет лучше. Тебе повезло, ты официально не принадлежишь к тем службам, от которых я послан. Ты свободен в своих передвижениях, можешь уехать куда вздумаешь. Так уноси ноги!
Эти слова камнем упали мне на душу, и все там смешалось: как уехать? Снова? Когда? Чтобы делать — что? Бежать — от кого? А незримый кулак уже сдавил сердце: увижу ли я его снова?
— Ты, скорее всего, ошибаешься, Пауль. Тебе мерещится что-то не то… Переработал… Ты на пределе, я тоже…