Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так и проходил отпуск. И не знал он, что это последний отпуск перед войной.

Война не пощадила деревню, хотя и не дошла до нее. Куда только подевалось все, что радовало в детстве? Не сразу и узнал он родные места, когда вновь — всего лишь проездом незадолго перед демобилизацией — попал домой. Деревня показалась ему на удивление маленькой, глухой, потерявшей краски. Дома почернели, осели в землю, на многих погнили бревна. Он пнул, испытывая прочность, по одному такому бревну в своем доме, и из бревна ржавчиной посыпались трухлявые щепочки, голубоватым дымком закурилась истлевшая древесина. Отец жаловался: нет леса. Речку в заводях, а местами и вдоль берега затянуло ряской; берега стали совсем топкими. Сад в овраге разорили на дрова.

Стояла осень — ветреная, с частыми дождями; ямы на дорогах до краев налились мутной водой, но хлеб в поле не был убран и наполовину: не хватало техники, рабочих рук. Да и хлеб-то какой… Низкорослый, чуть выше колен. С овсюгом. Попробовал было упрекнуть он отца, что вовремя не убрали поля, но у того неожиданно вздулись на шее вены, округлились глаза.

— Ты!.. Капитан! Солдат своих учи! — вскинулся он грудью вперед с лавки, но быстро сник, сел на место и вяло добавил: — Вишь, дожжи идут, попробуй-ка, возьми его, хлеб-то. Да и убрали бы, так что толку? Хранить негде, а вывозить — так в районе не то что машин, подвод не хватает.

За деревней натолкнулся он на кучи обмолоченного зерна, заботливо укрытые от дождя соломой. Но не помогла солома: от зерна уже тянуло кислым дрожжевым запахом, а внутри куч жгло руку.

Тогда-то до конца и понял он — не только умом, а душой, сердцем, — что пройдут годы и годы, прежде чем большим трудом, по́том многих людей поднимется разрушенная войной деревня. Немало еще хлебнут лиха его земляки.

На дороге, расползавшейся от дождя, с выпятившимся, словно у исхудалой коровы, хребтом на середине, встретился ему соседский мальчишка Витька Голубев. Ноги его утопали в широких голенищах больших, отцовских сапог, с плеч до колен свисал линялый солдатский мундир со свежими следами от споротых погон на плечах. Витька шагал, тяжело подымая сапоги, и крепко прижимал к животу обвязанные веревкой тетрадки и книги.

— Куда шлепаешь? — спросил он мальчишку.

— А в школу.

— Где она сейчас, школа-то ваша, находится?

— А в Чурилино.

Было это за семь километров от деревни, и стало жалко Витьку, жалко его ног, посиневшего носа, его лица, по-стариковски сморщенного от дождя, от ветра.

— Так каждый день и ходишь?

— Хожу. — Витька серьезно посмотрел на него. — Учиться ведь надо.

— Смотри, какой молодец. Верно: учиться надо, — сказал он и, задумчиво осмотрев мальчишку, грустно усмехнулся. — Ну, иди, иди… Сапоги не потеряешь?

— Не-е… У меня там солома набита.

Все дни тогда дома не покидало его смятенное, гнетущее настроение. Повеселел он только в поезде — под стук колес.

Сначала еще наезжал он к своим в деревню, но с годами стали они с женой зарабатывать больше и в отпуск отдыхали на юге. Мать писала письма, звала, а потом сама приехала к ним. Высокая, прямая, по-мужицки широкая в плечах, она легко вынесла из вагона два мешка, связав их и перекинув через плечо на грудь и на спину.

Сказала коротко:

— Вам вот… Отец гостинец прислал.

В одном мешке было сало и мед. В другом — лук и чеснок.

Дома она сняла у порога стоптанные парусиновые туфли и неслышно ходила по комнатам в толстых шерстяных носках прочной домашней вязки, придирчиво посматривала на полированные книжные шкафы, на старинное пианино — собственность тещи, на широкую тахту… Остановилась возле торшера, чуть откинула вбок голову, постояла так, удивленная, и вдруг засмеялась:

— Лампа не лампа… Как журавль на одной ноге.

Резко повернулась, закрутив на щиколотках подол длинной юбки. Осторожно, двумя пальцами, взяла с туалетного столика маленького костяного Будду и долго рассматривала игрушку, перекатывая ее в ладонях, словно горячую картофелину.

Скоро она узнала все, что хотела. О доме отозвалась уважительно: «Ничего себе — справный». Сад ей очень понравился: «Хорош! Хорош! Завидный поднялся». Об остальном же хозяйстве его сказала сквозь зубы, с презрением: «Петух да куры… И смотреть нечего». Ездила она и в клинику детских болезней, находящуюся при городской больнице, — поглядеть, как работает сноха. До этого к его жене мать относилась с легкой и незлобивой крестьянской усмешкой (и хозяйка-то она никудышняя, ничего по дому не делает, и дымит, как мужик, сигареткой), но тут, побывав в больнице, неожиданно стала ее опекать, вставала раньше всех готовить для нее завтрак, подогревала к вечеру, перед ее возвращением с работы, обед и укутывала кастрюли тряпками, чтобы сохранить тепло. Жена рассказывала потом, что в клинике мать робко поднималась по широкой лестнице, застланной толстой дорожкой, заглушавшей шаги, жалостливо морщила скуластое лицо при виде больных детей и на каждом этаже, вплоть до последнего — пятого — спрашивала.

— Неужто и тут ты, Аллочка, заведуешь?

Жена, заведующая клиникой, посмеивалась:

— И здесь тоже.

— Ах, умница ты моя… умница, — восхищалась мать.

Прожила она у них долго, но дети так и не привыкли к ней, называли ее бабушкой Феней, обращались только на «вы». Сказывались ее суровость, крутость характера. С тещей же его у ней совсем не ладилось, хотя обе это скрывали, на людях были приветливы. Вечерами они вроде бы мирно сидели рядышком на тахте и смотрели телевизор: теща — сгорбившись, закутав острые плечи пуховым платком, мать — выпрямившись, положив на колени большие руки. Но ни одна не упускала случая уколоть другую. Выступал однажды молодой поэт, читал свои стихи, помахивая в воздухе кулаком и делая стальными глаза.

— Трещит, что сорока, — сказала мать. — И что вы только, Анна Сергеевна, находите в этих самых стихах? Не пойму я.

Молодые поэты у тещи ходили в пасынках.

— Да ведь я, Фекла Петровна, совсем и не слушаю его. Так сижу. Куда им, молодым, до старых, со стихами которых мы росли, — равнодушно проговорила она и въедливо осведомилась, пряча в платок улыбку: — Вам когда-нибудь приходилось слышать о поэте Александре Блоке? Любите вы его стихи?

— Нет, — отрезала мать. — Я вообще не люблю тех, кто стихами пишет. Слыхала, что все они пьяницы.

Теща лишь тихо застонала в ответ.

В чем там у них было дело — тогда он не мог понять. Понял позднее: мать немного завидовала и образованности тещи и, главное, ее вольной, сравнительно с деревенской, жизни в городе, но выказать зависть не хотела и прикрывала ее резкостью суждений. А теща восприняла это по-своему — как враждебность. Так и пошло… И понял он это, когда проводил мать домой. Стоял на перроне, смотрел, как переходит поезд с пути на путь. Скоро последний вагон скрылся за дальним семафором, и тогда он вдруг явственно представил: вот приедет мать в деревню, разложит на столе, всем напоказ, подарки… Соберутся соседи и соседки — послушать ее. Поохают, повздыхают, сами вспомнят, как праздники, редкие поездки в города. Деревня матери поначалу покажется тесной, с неделю она, выходя на дорогу, будет косить по привычке налево: не идет ли машина, троллейбус, трамвай… Затем все уляжется на свои места. Но разговоров о поездке к сыну хватит на весь год. Да и не только на год: долго еще она будет повторять: «А когда я ездила…», не замечая, может быть, что слушатели уже наперед знают, о чем она станет рассказывать.

В ворота застучали.

Стучали по-женски — мелко, дробно. Андрей Данилович удивленно прислушался: свои никогда не стучатся — повернут в калитке кованое чугунное кольцо и поднимут защелку. Он сунул письмо под ватник, в карман пиджака, и прошел двором открыть калитку.

За воротами стояла незнакомая женщина с приподнятым от ветра воротником на светлом плаще.

— Простите, пожалуйста, в этом доме будут ясли? — спросила она.

— Какие ясли? — удивился Андрей Данилович. — Здесь жилой дом.

5
{"b":"543848","o":1}