Ни один праздник, помнится, не будоражил так деревню, не возбуждал, как возбуждала ее веселая пора уборки. Летом, после сенокоса, деревня замирала на какое-то время, словно все отдыхали, лежмя-лежали на полатях, на сеновалах. Даже гармонь по вечерам играла реже: еще не до веселья всем было, кощунственной казалась бы всякая лихость; собираясь вместе, люди, сидя на завалинках или на бревнах или просто стоя кучками у правления колхоза, разговаривали о пустяках, о том, о сем, а о главном, об урожае, пока помалкивали. И вот он — первый день… Солнце еще не взошло, еще только-только забрезжило за окнами мутным светом, будто черноту ночи подразбавили молоком, а деревня уже ожила: слышатся громкие крики, смех, хлопанье калиток, тяжкий скрип петель на открываемых воротах, скрежет тележных колес… Дома разом пустеют, зато далеко в полях мелькают цветастые бабьи платки да быстро потемневшие от пота мужские рубашки.
Эх, съездить бы в деревню, пожить там, ни о чем таком особом не думая, поработать на сенокосе так, чтобы от косы истомной тяжестью наливались плечи, набрать бы пригоршню спелых зерен пшеницы и пересыпать зерна с ладони на ладонь.
Мечтать помешал Александр Васильевич Булычев — приехал к ним. По старой привычке он нет-нет да и заезжал в сад: видно, тянет — и его труд сюда вложен.
Андрей Данилович услышал, как Булычев загудел у крыльца:
— А где хозяин сего имения? Подать на расправу такого-растакого.
Но встречать профессора не пошел. Сиднем сидел на скамейке.
Александр Васильевич сам отыскал его. Грузно выдвинулся из-за угла дома, заглянул, отгибая ветки, под грушу.
— Вот ты где. О чем задумался?
— Да так, знаешь… — ответил Андрей Данилович. — Обо всем понемногу. О жизни, в общем.
— Ого! Высокие думы… Интересно, какая же она, жизнь, по твоим зрелым размышлениям?
— Жизнь-то… А вот как книжная полка.
— Ну и ну, — озадаченно похмыкав, профессор сел на скамью. — Оригинально мыслишь.
— Да нет, я серьезно. Не смейся. — Андрей Данилович смущенно улыбнулся. — Вот представь — жил себе человек. Честно жил, и все у него было, как у людей: дом, семья, работа… О семье заботился, на работе его уважали, похваливали, премии выдавали, а потом дети выросли, зажили своей жизнью. С работы он ушел. Ну, скажем, на пенсию. На двери его кабинета появилась табличка с другой фамилией, а все остальное пошло, как и при нем шло, — он широко повел рукой. — Вот и получается… Стоит полка с книгами. Одни книги уберешь — брешь получится, пустое место. Все будут помнить, что Толстой там, допустим, стоял. Достоевский, Бальзак, Чехов… А есть и такие книги — спрячь их, никто и не скажет, где же было их место. Так и в жизни, с людьми.
Профессор внимательно смотрел на него, но молчал, и Андрей Данилович, устыдившись под его взглядом возвышенности сказанного, осекся, вздохнул и заговорил о другом:
— Жара стоит, не приведи господь. А дочь моя, между прочим, рада, все дни на водной станции пропадает, загорела, черной стала, как негритянка. А я вот смотрю на небо, и сердце сжимается. Думаю: засуха, хороший дождь нужен, не то и хлеба не будет и трава не поднимется… Придется для скота березовые веники заготовлять.
— Мудреный ты что-то сегодня, Данилович. От книг — к веникам.
— Э-э, знаешь… Все к одному, все к одному. Утром я на работу собирался, сидел, брился, а по радио материал один передавали. «Хроника села Долгого…» Село это я хорошо знаю — в подшефный колхоз через это село приходилось ездить. «Долгим» называется, потому что дома там стоят не кучно, а вытянуты по берегам реки. Ну, слушал я радио, и вспомнил такую штуку… Возвращались мы в город вдвоем с шофером на газике. Да-а… Так вот стоят на дороге на автобусной остановке ребята, школьники, класса так из второго, из третьего… Не старше. Учительница с ними молоденькая. А автобусы там ходят редко. Ну, она и тянет руку вверх. Мы остановились. «Возьмите, — просит, — ребят с собой, сколько можете. До Долгого довезти». — «Лезьте, ребята», — говорю. Набилось их на заднее сиденье человек семь. Уместились где кто смог. Поехали дальше. Я повернулся к ним и спрашиваю: «Куда ездили?» Один парнишка, шустрый такой, остроносенький, ответил мне: «А на экскурсию». — «На какую еще экскурсию?» — «Да, — говорит, — ездили смотреть новые механизированные свинарники и коровники». — «А-а… Вот в чем дело. Ну и как, интересно было?» — «Очень, — отвечает, — интересно. Весь день ходили». Тогда я у него и спрашиваю: «Значит, когда вырастешь, свинарем будешь или дояром?» А он, смотрю, губы надул, даже ресницы от обиды задрожали. «Не буду я свинарем». — «А кем же?» — спрашиваю. «Космонавтом буду, вот кем». С такой, знаешь, гордостью сказал это. И смотрит на меня с вызовом. «Так зачем же ты, — говорю я ему, — свинарник-то смотреть ездил?» — «Так просто… Интересно…» — «Ну, а раз интересно, так почему бы тебе свинарем не стать?» А он опять губы надул.
Профессор усмехнулся:
— Выходит, не убедил мальчишку:
— Где уж там… Вот я и говорю: передавали по радио эту самую «Хронику села Долгого». Корреспондент восхищался, что много именитых людей из села вышло: генерал, энергетик какой-то крупный, ученый-физик… А о хлеборобах, понимаешь, ничего не сказал. Хоть бы слово. Ну, злость меня аж взяла. Село ведь, не город, где же хлеборобы, я спрашиваю?! Хозяев-то земли куда он подевал!?
— Тише, тише, Данилыч. Что ты кричишь? Не я же по радио выступал… Ну, исходил корреспондент из той посылки, что коль село, то, само собой, есть там и хлеборобы.
Андрей Данилович сбавил голос, вздохнул:
— Эх-ма, самое-то печальное в том состоит, что и в селе, небось, гордятся: есть, мол, у нас свой генерал. Ах, как лестно. Я вот после училища, помню, не генералом, а лейтенантом приехал, и то меня словно героя встретили. Но даже не в этом дело. Сам-то я… знаешь, с таким я удовольствием работал дома: возьмешь топор, поплюешь для порядка на ладони да с маху топор в бревно да с такой силой, что в голове аж отдается, гудит! У-у… Мечта. А к вечеру — на танцы. Тут я по всем правилам надевал на себя форму. А как же — командир… Парни дорогу уступают, девки млеют… Вот и вышел дураком.
Полные щеки Булычева затряслись от смеха, заколыхалась грудь.
— Ох, Данилыч… Взыграло у тебя. Так что ж тебе — всю жизнь топором махать? Хорошенькое дело.
Андрей Данилович покосился на него и смущенно хмыкнул.
— Ну, топором… Топор это, знаешь, так, к слову пришлось. До твоего прихода я сидел здесь и книгу читал. Очень в ней хорошо о начале уборки сказано: «…Пора веселой осени завершает лето». А для меня эта пора — нож в сердце. Люблю я, сам знаешь, с землей дело иметь, в саду возиться. А что толку? Приходит эта самая веселая пора — и половина всего за зря пропадает. Друзья сына придут, подруги дочери… Знакомые. Теща варенья наварит. Соку я из яблок нажму. Но в основном все пропадает. Из-за этого я и в саду-то последние годы так себе работал, шаляй-валяй. И сад стал, ей-ей, каким-то декоративным. Просто местом отдыха.
— А ты субботники объявляй, — окончательно впадая в веселый тон, хохотнул профессор. — Вывешивай на воротах объявление: началась, дескать, веселая пора, заходи, кому не лень. С корзинами, с ведрами…
Но Андрей Данилович шутки не принял, серьезно ответил:
— Субботники говоришь? Опять же мелко… Ну, возьмут соседи по ведру яблок… И что?
— Но ведь ты же не председатель колхоза, чтобы половину города кормить. Уже и то хорошо, что зелени у тебя возле дома много. Большая, скажу тебе, в этом польза.
— Во-о… Зелени. Зелени, и верно, дюже много, — он повернулся на скамейке и посмотрел в глубину сада. — Но разве это такая уж большая заслуга?
Профессор посерьезнел и остро глянул на него.
— Тщеславие тебя, что ли, заедает, а, Данилыч? С чего это ты о заслугах вдруг заговорил?
— Да ну, тщеславие… Просто, думается мне, заплутался я в жизни. Вот и горько.
— То есть, как заплутался?
— А так… Понял вот под старость-то, что самое лучшее для меня лично было бы на земле работать, вырастить что-нибудь для всех нужное. И мог бы, честное слово. А вот не смог.