«Тише! Слушайте!» — «Не обязан я слушать». — «Что, что? Цыц, ты, лысый!» — «Попрошу без оскорблений». — «Кому-нибудь другому это скажите!» — «Вон! Долой! Не смыслит он ни черта». — «Не желаете слушать, так убирайтесь отсюда!» — «Тише, господа!» — «Вы дедушке своему приказывайте». — «Кум, пошли домой!» — «Вежливости поучитесь сначала!» — «Как тебе этот господинчик нравится?» — «В отхожее его, а не в Пожонь!» *
Такие и подобные беспорядочные выкрики летели из зала. Видно было, что там перемешались друзья и враги.
Сам Катанги растерялся и опять перескочил на другое — стал про интересы Кертвейеша говорить.
«Надувательство одно, жульничество!» — «Ну, будет, будет вам». — «Чушь это все!» — «Да ведите же себя прилично». — «Пустые обещания!» — «И не стыдно так кричать?»
Благонамеренные шикали на буянов, но тщетно: в перепалку вступил весь зал — даже сторонники нового кандидата.
Это был неясный, беспокойный гул, именуемый на профессиональном языке «ропотом». А уж когда море ропщет, мандаты ко дну идут.
В полнейшем отчаянии Катанги схватился за последнюю тему, приберегаемую в уголке сознания. Эта уж верная, эта не подведет.
И прямо на половине фразы, бросив местные дела, вдруг вскричал громовым голосом:
— Когда мне пришлось вкусить горький хлеб изгнания… Сразу стало тихо. Все с удивлением воззрились на него.
Что-то молод больно! *
— Да-да, я родился в изгнании (счастье еще, что здесь нет парламентского Альманаха с биографиями!). Отец мой, доблестный гонвед, изгнанный тираном, скитался на чужбине…
— Бедный старик! — вздохнул Сламович, самый отчаянный из сапожников, и тоже стал слушать.
— Там я родился, там рос — среди чужестранцев, вдали от родных лугов, где другие мои сверстники гонялись за бабочками и цветочки собирали… Однажды, когда мне было уже восемь лет, — мы тогда в Париже жили — к нам приехала тетка, родственница нашего славного венгерского патриота Лайоша Кошута. «Поцелуйте тете ручку, — сказала нам мать (у меня еще братья и сестры были), — она из Венгрии». Мы поцеловали ручку, а тетя раскрыла свой ридикюль поискать для нас конфетку. И вдруг из ридикюля вываливается половинка сдобного рожка — сухая, твердая как камень, но из нашей, выросшей в родном краю пшеницы. Половинка рожка, нашего венгерского рожка! Конфетки тетя не нашла, повздыхала: «Господи, что ж мне вам дать-то, детки?» — «Тетя, а ты рожок нам дай!» И поверите, господа: никогда я ничего слаще, вкуснее этого черствого рожка не едал…
Катанги обвел взглядом внимательно слушавшую аудиторию. Все кертвейешские пекари плакали.
— Встали мы на следующее утро, — продолжал он (а у нас всего одна комната была), — и видим: бедная наша тетушка спит еще, умаявшись за дорогу, а возле кровати башмаки ее стоят. Мы, дети, бросились к этим бесценным башмакам, схватили их и стали подошвы целовать, еще хранившие на себе пыль, священную пыль родной земли…
Катанги снова оглядел зал. Сапожники рыдали в три ручья.
Теперь он овладел общим настроением. Игра была выиграна. Смелая риторическая фигура, и он снова перешел на квоту и на все остальное. Слушали его уже с сочувствием, даже воодушевлением, проводили овацией и на третий день избрали единогласно. Но и в первый уже все сучки и задоринки сгладились, а вечером на банкете в его честь даже Бланди чокнулся с ним:
— Твое здоровье, Флоке! Будем теперь на «ты»!
1896-97
СТРАННЫЙ БРАК
Перевод О. Громова и Г. Лейбутина
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Студенты в Оласрёске
Читатель, я передаю тебе эту историю в том виде, как она дошла до нас в одной семейной хронике, листы которой даже не успели еще пожелтеть от времени. Летопись эта настолько достоверна, что я счел излишним изменять имена героев или излагать события в приукрашенной форме. Человек, записавший в своем дневнике сию историю, был известен тем, что никогда и никому не говорил неправды. Поэтому нет никаких оснований подозревать его в неискренности с самим собою. Доверия заслуживает каждая строка его записок. Зачем же мне заменять правду досужим вымыслом?
Описание событий в хронике начинается с того, как лет восемьдесят пять тому назад два студента Шарошпатакского университета * на страстной четверг, после обеда, забрели в корчму села Оласрёске. Они направлялись в соседний комитат, в город Борноц, на весенние каникулы. Шли они от самого Патака пешком: тогда еще студенты не были так избалованы, как теперь. Среди учебных пособий первое место занимала бамбуковая палка учителя, а средством передвижения служила пара собственных ног. Что же касается питания, то и в те времена в животе у студента бурчало от голода, даже сильнее и чаще, чем сейчас.
Студенты, оба с бородками и с усами, услышав от хозяйки, посасывавшей трубку, что ей нечем кормить их, состроили кислые мины.
— Н-да, sero venientibus ossa[55], — заметил трактирщик, давая понять, что и он сведущ в кухонной латыни. — Ну что стоило вам, молодые господа, прийти часом раньше? Было у меня сегодня такое рагу, что сам палатин * облизал бы пальчики!
— А может быть, тетушка приготовит нам что-нибудь на скорую руку? — обратился к трактирщице один из студентов, бросив на нее кроткий, просительный взгляд. Та, выпустив из своей трубки облако дыма, великодушно согласилась.
— Ладно уж, есть у меня несколько цыплят, — вон во дворе гуляют. Коли сумеете поймать или палкой подбить парочку, я вам тут же их зажарю.
Отчего же не поймать?! Студент из Шарошпатака может кого угодно и что угодно поймать, даже привидение. Как раз в том самом году Пали Молнар из Левелека изловил одно, а ведь, как известно, у привидения и тела-то, собственно, нет. Цыпленок — дело другое! Правда, на пасху цыплята еще невелики. Ну, да все равно, решили студенты и отправились во двор, где учинили настоящую охоту. Цыплята, почуяв беду, разбежались, попрятались по многочисленным стойлам и насестам, за поленницами дров.
Посреди двора стоял один-единственный экипаж — легкая венгерская коляска с обитыми кожей сиденьями. Постромки у лошадей были отстегнуты, кони до самых ушей уткнули головы в столь популярный в лошадином мире предмет, который люди почему-то прозаически называют торбой, так что слышалось только монотонное похрустывание.
На заднем сиденье коляски, откинувшись на спинку, грелся на солнышке белокурый и голубоглазый худенький мальчик. Въезжая во двор, тележка зацепилась за цветущее миндальное дерево, что росло у самых ворот, и бледно-розовые цветы осыпались прямо на мальчугана. Он подбирал их и развлекался тем, что разглядывал, а затем обрывал с них лепестки. Кучер, хлопотавший возле лошадей, в который раз спрашивал мальчика:
— Может быть, сойдете, Лайош?
— А зачем?
— Может, вина отведаете?
— Нет, не хочется.
Однако, когда на дворе появились усатые студенты и принялись охотиться за цыплятами, мальчик оживился. И не мудрено: не так уж часто можно встретить шарошпатакского студента, а тут сразу двое, да еще гоняются за цыплятами!
Он слез с повозки и живым взглядом умных глаз стал наблюдать за каждым движением студентов, которые носились за стайкой цыплят, стараясь загнать их в какой-нибудь угол, где их легче было бы поймать или подбить палкой.
Вскоре собралось немало народу поглазеть на столь веселое и необычайное зрелище. Через забор заглядывали соседи, а две игривые девицы, Агнеса и Панни, бросили на кухне мыть посуду: их-то больше, чем кого-либо, интересовали молодые красивые баричи. Агнеса даже знала одного из них, худощавого (отец его был очень важным барином).