Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

P. S. Об остальных выступлениях не буду распространяться — едва ли что стоящее было. После большой речи Векерле, которая вызвала овацию — настоящую бурю восторга, я вышел в буфет пообедать и, что дальше было, не знаю. Краем уха только слышал, что выступал Полони, а какой-то озорной мамелюк вдруг как заорет в самом замечательном месте:

— Этвеш иначе считает!

Квартиры до сих пор не нашел. И ты уж не торопи меня, душечка: все равно искать пока не стану. Слишком взволновал меня печальный случай с одним нашим коллегой, который убился насмерть, как раз когда обставлял квартиру для приезжающей жены (ты читала, конечно, в некрологах). Или ты меня совсем не любишь, Клари?

М. К.

Письмо четвертое

7 октября 1893 г.

Дорогая моя Клара!

Погода великолепная. Боже, как хорошо тебе там, наверное, с детишками!.. Солнечные лучи позлатили палату — это пестрое, многоглавое сборище со всех концов страны.

Лица у всех сегодня мирные, довольные, даже улыбающиеся. Только Банфи стала трепать Эдисонова лихорадка, когда приступили к выборам вице-председателя и в первый раз затрещала машинка, показывающая, чья очередь голосовать. Блажен Деже Перцель, первый механически избранный вице-председатель!

Игрушка ничего себе, занятная, гудеть и дребезжать умеет преотлично, только в алфавите слабо разбирается — часто не ту букву показывает, которую нужно, а какая ей больше нравится. Но, в общем, хитрое изобретение, а как музыкальный инструмент даже, можно сказать, полезное. Приглушить только немножко не мешало бы — пением хоровым, что ли, как в Опере. «Хор секретарей и стенографов» — неплохо звучит.

Дни голосования мы очень любим. Оратора нет, вся палата в кулуарах болтается вместе с министрами, которые куда доступнее в это время. Обычно-то они прикидываются, будто с напряженным вниманием следят за выступлениями оппозиции, а после заседания срываются с лихорадочной поспешностью (ох, хитрецы!) и мчатся куда-то по коридору.

Нынче же мне удалось наконец почти каждому словечко замолвить за брата твоего, Криштофа.

Первым я поймал Силади и сказал, что вот уже полтора года родственник один у нас на шее сидит. Прогнать его неловко, хотя нас порядком уже допек этот нахлебник (ты ведь сама писала, что не потерпишь его больше в доме). Избавил бы, мол, нас от него, должность дал какую-нибудь.

Силади выслушал меня до конца; только брови его косматые подымались раздраженно все выше, выше. Я уже думал, они совсем со лба уползут.

— Хватит чушь городить! — буркнул он наконец, повернулся и ушел.

Только земля-матушка застонала (половицы то есть) под его грузными шажищами…

И остался я, беспомощный, неприкаянный… но тут мне на плечо опустилась чья-то участливая рука. Граф Андраш Бетлен!

Я и ему изложил свою просьбу: так, мол, и так, есть у меня один протеже, пристрой его, пожалуйста, куда-нибудь.

— Из какой он семьи? — спросил граф. Но только я ответил, тотчас скрылся куда-то.

К счастью, рядом, в углу, стоял Хиероними — поздравления принимал по поводу своей вчерашней речи. Такие минуты всегда самые подходящие, и я к нему подступил с Криштофом.

— А что он делать умеет? — спросил министр, испытующе глядя на меня.

Ну, тут уж я не стал дожидаться, пока он уйдет, — испарился сам без звука и подцепил в другом углу нашего бравого Фейервари, который до сих пор ступает так, словно у него сабля на боку.

Я опять все ему выложил: хлебное местечко, дескать, не найдется ли.

— А кто он? Унтер отставной? — оживился Фейервари.

Я ответил: «Нет». И Фейервари, вспомнив вдруг, что позабыл что-то в министерском кабинете, побежал туда. Но из дверей, за которыми он скрылся, появился сам Шандор Векерле — цветущий, сияющий, как жених, еще издали протягивая мне руки, точно старому товарищу.

Я объяснил, чего добиваюсь, прося сделать для Криштофа что-нибудь.

И представь себе, он чрезвычайно заинтересовался — прямо-таки с радостным нетерпением слушал, а когда я кончил, вскричал:

— Будет сделано, Менюшка, дорогой! На какое место прикажешь его назначить?

Я, по правде сказать, растерялся немного от неожиданности, не сообразил сразу, какое из всех возможных мест выбрать для Криштофа. И тут этот проклятый звонок зазвенел, да так резко, настойчиво; не мог уж Антал Молнар секундой позже кнопку нажать! Мы оба побежали в зал.

Там уже Дюла Хорват выступал, — да ты знаешь его. Вам, женщинам, он всегда нравился. Хорват, милочка, человек замечательный, и не просто потому, что талантливый. Он сначала поседел, а потом помолодел, — мы же, грешные, сначала бываем молодые, а потом уж седеем.

Полдень был — за окнами как раз благовестить начали, — когда Хорват ополчился на королевские ответы. Фелициан Зач * тоже как раз полдень выбрал, чтобы в королевские покои ворваться.

Но Зач милосерднее был, он только четыре пальца отрубил королеве. А Хорват кинулся рубить правую руку его величества — Шандора Векерле.

Говорил он оригинально, красочно, но мысли у него разбегались, расползались, как те омлеты, на которые ты жаловалась. Отдельные места возбудили, правда, общее внимание; особенно он в насмешках силен. Обронил он и много идей интересных.

Коллеги его в ложе для прессы только вздыхали: «Ах, как разбрасывается! Ведь это же целая самостоятельная тема… Вот опять… Опять…» Им-то казалось, что он перлы ума и красноречия расточает. Но все это так относительно! Мамелюки, например, думали, что их грязью обливают, а оппозиция — что огненной лавой…

Никого не пощадил Хорват — ни живых, ни мертвых; даже на машину для голосования обрушился (и этот бедный, невинный инструмент не оставил в покое!). Ярко, живописно — пожалуй, даже слишком — разоблачил нашу национальную политику; правительство разругал на чем свет стоит, а похвалил только одного-единственного человека: Гергея Молдована *.

Понятия не имею, деточка, кто этот Молдован, где живет, чем занимается; но в одном не сомневаюсь, раньше Аппони кресло премьера он не займет.

Но все равно для Дюлы Хорвата и для Криштофа день был сегодня удачный.

Остальные выступления перенесены на понедельник. В понедельник и я, пожалуй, запишусь в ораторы.

Твой любящий супруг Меньхерт Катанги.

P. S. Насчет квартиры все сомневаюсь. Хотя вот Легради * новый дом сейчас строят…

Как ты смотришь на такую комбинацию?

М. К.

Письмо пятое

9 октября 1893 г.

Милая моя Клари!

Сегодня и я записался выступать. Есть у меня одна идея, которую я собираюсь изложить, — правда, с оппозиционным душком (это меня и удерживает).

Ты сама мне ее подала, душенька. Глядя на тебя, подумалось мне, что каждое наше правительство обращается со своей страной, как я с тобой. Вместо серьезных государственных мер мелкими подачками затыкает рот общественному мнению, — и то, когда оно чересчур уж его разинет.

Точь-в-точь как Я! только ты дуться начнешь, сейчас ковер тебе обещаю. Ты успокоишься, поцелуешь меня даже, но немного погодя начинаешь спрашивать: а где же ковер? Принесу — ты замолчишь. Но через некоторое время — опять за старое: ворчишь, возмущаешься. Тогда я серьги или браслет тебе обещаю ради семейного согласия.

Так и все наши кабинеты поступают, детка, уже много десятилетий: как будто у меня научились.

Сейчас, например, все насчет «ковра» — реформы канонического права — беспокоятся, из Вены его поджидают. В печати, в парламенте нервозность, самые нелепые слухи подхватываются.

Какой он будет, ковер? Настоящий, турецкий, или подделка?

Но шутки шутками, а ковер — дело большое, хорошее. Прежние правительства тоже иногда баловали нас подарками, чувства национальные тешили — но все это были мелочи: спичечницы там мельхиоровые да подтяжки трехцветные. (Помнишь, я тебе еще про словечко «и» говорил, которое одно, без других слов, тоже мало что значит?) А тут вдруг ковер целый!..

Это и была суть моей речи — та платина, из которой я собирался всю проволоку вытянуть, посоветовав, в частности, правительству бросить эту политику «гостинцев», потому что у меня тоже ничего из нее не вышло. Но не бойся, пару серебряных жирандолей к рождеству ты все равно получишь. (А помнишь, душенька, когда тебе и букетика фиалок было довольно? То-то времена идиллические!)

Темой этой я поделился сегодня с Низачтоком (так мы, депутаты, дядю твоего, Эрне Урбановского, прозвали). Дело в том, что у меня возникли сомнения: а можно ли мамелюку выступать с такой речью?

У бедного Низачтока волосы дыбом встали.

— Apage satanas![28] — произнес он. — Отойди от меня! Ты бациллой Аппони заразился.

Это меня озадачило, и послезавтра я, пожалуй, попрошу стереть мое имя с доски, где записаны ораторы. Не завтра, потому что подольше хочу насладиться нимбом, который окружает желающих выступить. Записавшийся на особом счету в своей партии, о нем как об ожидающей ребенка женщине заботятся — балуют, осведомляются ласково: «А о чем говорить будешь?» (На что ты лишь загадочно улыбнешься в ответ.) В клубе его от сквозняка оберегают, а за тароком * прощают все промахи: у него, мол, другое на уме! Вечные «молчуны», а таких много, взирают на него с благоговением, как на высшее существо, а ораторы-ветераны похлопывают по плечу и советы дают, словно старые воробьи, которые птенца летать обучают: «Не смотри ни на кого, когда будешь говорить. У одного одобрение на лице, у другого неодобрение — это сбивает. Смотри лучше все время на Банфи: у него лицо без всякого выражения».

Одним словом, Кларочка, упьюсь славой в эти два дня — все равно для этого ничего не нужно, кроме загадочной улыбки. А этому я отлично научился у Дарани *.

Что до сегодняшнего заседания, на нем ничего особенного не было, хоть я и просидел с десяти утра до самого вечера.

Потому что неправда это, сплетни тети Тэрки, будто я «со своим дружком Алджерноном Бёти» *, как ты пишешь, только под утро домой возвращаюсь.

И вчера я тоже в десять вечера лег. Иначе как бы я попал в парламент с утра пораньше?

Врунья она, тетя Тэрка, не верь ей.

За себя-то я не стал бы обижаться, честное слово. Но шельмовать такого скромного, такого достойного и солидного пожилого господина, как мой друг и покровитель Алджернон Бёти, с которым я действительно ужинаю иногда, беседуя о государственных делах и прочих поучительных вещах, — это просто безобразие. Давно пора язычок ей укоротить!

И Хелфи тоже не мешало бы, — слишком уж часто и подолгу он говорит.

Я несколько раз пробовал вставить словечко — ради тебя, Клари, чтобы моя реплика в газеты попала и ты видела, как рано твой муж встает и как деятельно участвует в общественной жизни. Но скоро понял, что его речь не будут публиковать: слишком слабая. Ну и не стал зря расточать красноречие.

После Хелфи встал Дюла Хорват. Он тоже так часто встает, что мог бы вполне и не садиться.

В сегодняшней его речи самый большой эффект произвели умолчания. Это тоже только ему удается. Все ждали, что Хорват разъяснит один намек из своего субботнего выступления, а он вместо этого стал отвечать на блестящую речь графа Бетлена о боксёгском покушении *. Хорват скоро до того дойдет, что министры будут к нему с интерпелляциями обращаться, а не он к ним.

Но вот чего давно не видел наш солнцем залитой зал (жара африканская — и не думай приезжать, Кларика!) — это что среди мамелюков такой доблестный витязь найдется, который отобьет нападение противника. Шандор Хегедюш * сделал это под общий восторг и одобрение. Дивлюсь я, Клари: такой ум, такие познания — и в такой крохотной головке помещаются! (Кстати, о помещении: квартиры я еще не снял, но теперь займусь этим вплотную.)

Хегедюш взял под прицел непостоянство оппозиции: столько про реформы кричала, а теперь о них даже не поминает. Ирония и пафос, логика и лирика причудливо переплетались в его речи, обличавшей тонкого наблюдателя, мастера распутывать передержки.

После него еще Отто Герман выступал интересно. Герман, он тоже не дурак; только мы не доросли до него немножко.

У него большая будущность, как сказал Эдисон — только про никель, а не про Германа. Будущность будущностью, но пока что левые медяками пробавляются.

Габор Каройи, который, словно изгнанник Микеш * на берегу рокочущего моря, один-одинешенек пригорюнился на задней скамейке, каждое его слово ловил с наслаждением и головой кивал блаженно: «Правильно, Отто, правильно. Я уже давно это говорю. Так их, миленький, так их». У него даже слезы навернулись: до того рад был, что после пятидневных прений может к кому-то примкнуть, что-то поддержать. Это ведь тоже человеку нужно. Я могу это понять — сам истосковался в одиночестве.

Под конец выступил Арпад Вайи — вяло, монотонно. Вайи у нас «трибун свободы». Это потому, что, когда он ораторствует — депутатам полная свобода. Хочешь, с соседом в полный голос болтаешь, хочешь — в буфет сходишь и покуришь там со спокойной душой, а в зале с министром какое-нибудь дельце уладишь (и он даже не поморщится, что обеспокоили!). А хочешь — на дам любуешься на балконе.

Кстати, уж коли о балконе речь: какой странный бронзовый отсвет на лицах дам от этой стеклянной крыши! Просто удивительно. Вблизи они куда красивей. Что бы тут такое придумать, как по-твоему, милочка? Краситься, может быть, иначе как-нибудь?

А «трибун свободы» все говорил, говорил… Обрисовывал опасные последствия королевских ответов и бедствия страны, грозил правительству.

Мамелюки слушали молча, равнодушно. Кто зевал, кто вздыхал, а кто дремал, облокотясь на пюпитр. Лишь один человек следил внимательно: премьер-министр. Все ерзал в кресле, то и дело вскидываясь и беспокойно хватаясь за воротник. «Что, вам не нравится его речь, ваше высокопревосходительство?» — удивлялись сидевшие рядом.

«Да нет, — с улыбкой отвечал премьер, — просто мошка какая-то за ворот попала».

Но Вайи заметил произведенный эффект и с новыми силами принялся говорить, говорить…

Твой любящий муж Меньхерт Катанги.
вернуться

28

Изыди, сатана! (лат.)

20
{"b":"543841","o":1}