Фомич завел мотор, девушки наново повязали головы платками, оставив только небольшие щелки для глаз, и полезли на соломокопнитель.
Вздрогнула молотилка, зашелестели ремни, загремели цепи, загудел барабан, и агрегат тронулся. По клавишам транспортера беспрерывным молочно-желтым потоком потекла в копнитель солома.
Перед обедом на одном из поворотов комбайн остановился. Кто-то заговорил с Фомичом. Зина прислушалась, и сердце у нее прыгнуло в груди и забилось часто-часто. И без того горячему лицу стало еще жарче, и она оттянула платочек с носа на подбородок.
Перед комбайном стоял агроном — рослый парень в светлых брюках и сиреневой тенниске. Пышные темные волосы агронома придерживала на затылке пестрая веселая тюбетейка.
Разговор шел о переезде на новый участок. Агроном говорил, что переезжать надо на то поле, что за дорогой.
— А Никифор Никанорыч, помнится, наказывал, что после этого у Крутой Стрелки убирать.
Никифор Никанорович — председатель колхоза и отец Зины. И все равно ей хочется крикнуть на упрямого Фомича: чего еще рассуждаешь! Небось агроном лучше твоего знает… Но она, конечно, не говорит ничего этого, она боится даже смотреть в ту сторону.
Спор начинает затягиваться. Но тут из хлебов, волоча за собой серый пыльный хвост, выныривает «Победа». Она сворачивает к комбайну, и из нее — легкий на помине — вылезает грузный, бритоголовый, с припухшими от постоянного недосыпания глазами Никифор Никанорович. Зина с высоты своего мостика смотрит на отца, и ей немножко жалко его: беспокойная, тяжелая у него работа…
— Что стоим? — опрашивает отец у комбайнера.
— Да вот насчет переезда толкуем.
— Договорились же еще позавчера.
— А вот Юрий Николаич, — Фомич кивает на агронома, — говорит, что за дорогу переезжать.
— Та-ак, — начиная хмуриться, тянет отец.
— Видите ли, Никифор Никанорыч, — мягко объясняет агроном, — урожайность на задорожном участке раза в полтора выше, чем у Крутой. По-моему, самый сильный хлеб и убрать надо в самую первую очередь. Так или не так?
«Конечно, так!» — опять хочется сказать Зине.
А отец резко отвечает:
— Нет, не так. Не так! Хоть и не велик урожай у Крутой, а он нам, может, дороже Задорожного. Потому что здесь земля жирная, сама родит, а там — пески. Это одно. А второе, не знаю, как там по теории, по науке, а на практике хлеб на песках всегда спеет раньше. Через день, через два он там может и потечь, а Задорожный простоит хоть пять… Трогай, Фомич, нечего зря время вести.
Агроном не сдается, хочет что-то возразить отцу, но тот поворачивается и тяжелой, враскачку, походкой идет к машине.
Зине сейчас не нравится отец. Она уже забыла, как только что жалела его. Нет, все-таки не зря про него говорят: резок, груб. Ну за что оборвал человека? Мог бы, наверное, и не так сказать, и вообще не на людях, а то вон сопливые ребятишки-возчики и то ухмыляются — все-таки перед ним не какой-нибудь бригадир или кладовщик, а агроном. Нет, нечуткий он человек.
Да и не в жирной земле дело, если на то пошло. Задорожный участок агроном и посеял и удобрил по-своему — вот что сердило и, как видно, до сих — пор сердит отца. Он и рад, что урожай получился тучный, и обидно ему, что заслуга тут вся агрономовская.
Агроном стоит, резко закусив губу, красный, обиженный. У Зины тоже от обиды на отца даже слезы подступают.
А тому хоть бы что! Как ни в чем не бывало он открывает дверцу машины и предлагает место агроному. Агроном отказывается. Правильно, конечно, отказывается, и отец совсем зря усмехается: Зина точно так же бы сделала!
Машина выезжает на дорогу и пылит дальше. Фомич пускает комбайн. Агроном, понурившись, некоторое время идет сбоку, потом сворачивает и шагает жнивьем к задорожному участку.
Солнце печет все немилосерднее. Воздух так прокалился, что дыхание обжигает гортань. Трудно даже представить, что где-то есть тень, прохлада, бьют ключи и зеленеет трава. Здесь, в поле, безраздельно властвует одно беспощадное солнце.
Остановились на обед. Собственно, никакого специального обеденного перерыва не было. Просто Фомичу требовалось долить масла в мотор, подрегулировать некоторые узлы, а девушки тем временем устроились в куцей тени соломенной копешки, развернули узелки с едой.
Фрося деловито жевала пирог с картошкой и луком, запивала молоком из бутылки. Зина тоже раза два откусила лепешку, но есть ей не хотелось. Ее переполняла какая-то неизъяснимая доброта и нежность к людям. Ей и Фомича было жалко (бедному мужику даже поесть по-человечески недосуг!), и для Фроси хотелось сделать что-нибудь хорошее, чтобы и ей было так же хорошо.
Не зная, как и что именно надо сделать, Зина подвинулась поближе к Фросе и обняла ее.
Фрося настороженно поглядела Зине в лицо, и вдруг — как гром среди ясного неба:
— Зинка! А ведь ты влюбилась! Честное пионерское!
Зина откачнулась от подруги и закрыла глаза, будто ослепленная.
— Еще что скажешь! Влюбилась! В кого?
— Это еще не знаю, но что влюбилась — факт! И вздыхаешь, и глаза у тебя туманные — это же точно любовь. Любовь!
Фрося необычайно оживилась. Колумб при открытии Америки радовался, наверное, не больше, чем она сейчас. И настаивала на своем открытии Фрося с таким жаром, что можно было подумать: не Зина, а сама она почувствовала себя влюбленной. Зина же сидела, зарывшись в солому, и слабо, смущенно отнекивалась.
— Растрещались, сороки! — беззлобно усмехаясь, пробасил подошедший от комбайна Фомич и присел рядом. — Подумаешь — невесть бог какую важность обсуждаете.
— Очень даже важный вопрос, — с вызовом ответила Фрося. — Наиважнейший.
— Поешь с нами, дяденька Фомич, — предложила Зина. — Вот лепешки, молоко.
— Что ж, лепешки твоя мать печет знатные — не откажусь.
Фомич взял лепешку и очень старательно, как и все, что он делал, начал жевать ее. Усы при этом смешно топорщились, шевелились, шевелился подбородок, скулы, только пампушка носа оставалась неподвижной, как пришитая.
«А хороший он, наш Фомич, — почти с нежностью думала Зина, наблюдая, как аппетитно уплетает тот лепешку с молоком. — Шумит иной раз, правда, но без сердца, по привычке… Вот только агронома они с отцом зря обидели. Совсем зря!..»
О чем бы Зина ни начинала думать, мысли ее неизменно приходили к агроному, к только что сделанному Фросей «открытию», в которое ей и хотелось и еще боязно было верить.
2
То ли уж года давали себя знать, то ли тяжелая председательская работа тому виной, а только с некоторых пор нет-нет да и начинало больно покалывать у Никифора Никаноровича в левом боку. Врачи говорят, что это пошаливает сердце, и, наверное, так оно и есть. Но оттого, что и врачи знали болезнь и сам Никифор Никанорович, легче не делалось.
Врачи советовали поменьше ходить, или, как они говорили, физически не утомлять себя, начисто запретили волноваться. Совет умный, правильный, что и говорить, да только не для председателя колхоза. На «Победе» хорошо съездить в район на совещание, к комбайну на поле, а руководить колхозом из кабинета да из машины — для этого, наверное, надо иметь особый талант, которого Никифор Никанорович за собой не чувствовал. И уж совсем невозможно председателю Не волноваться.
Вот только-только еще начался день, а уж сколько забот и тревог свалилось на голову Никифора Никаноровича!
Ночью возили зерно на элеватор — вернули две машины: влажность оказалась на процент выше положенной. Никифор Никанорович выругался, конечно, в сердцах крепким словом, вроде немного полегчало; но, однако же, это еще, как говорят, не решение вопроса.
В первой бригаде озимый хлеб уже кончили, а в третьей убрали только половину, и бригадир просит перекинуть к нему подборщик из первой. Бригадир же первой говорит: дураков нет: Как тут быть?
А на свиноферме вдруг заболела матка Хавронья — лучшая матка, гордость колхоза. Какое-то недомогание, говорит зоотехник. Но вот поди-ка разберись, что за недомогание у этой Хавроньи! А разобраться надо, потому что в случае чего председатель — первый ответчик за самочувствие и самой Хавроньи, и всего ее многочисленного потомства.