После окончания школы и устроенных для себя последних летних каникул, первого сентября 1973 года, я — в качестве скромно оплачиваемого брошюровщика — вышел на работу в сектор выпуска типографии треста «Оргдорстрой», что была при Совете Министров БССР. Трест находился хоть и на задворках Дома правительства, но в центре города — на пересечении улиц Мясникова и Берсона. А типография существовала отдельно от него и, по нашему мнению, размещалась на выселках — в подвале углового жилого дома на пересечении улиц Куйбышева и Киселева. Правда, нет худа без добра — из–за узости улиц район этот был тих и чист. Даже автобусная остановка на углу нашего дома суеты и раздражения не добавляла. Автобус ходил редко, поэтому на площади Победы я его не ждал, а широким шагом преодолевал расстояние двух остановок.
Окно рабочего помещения, где я работал, больше, чем наполовину, находилось ниже уровня тротуара, зато выходило прямо на остановку. Это не мешало мне, сидя за столом ниже уровня людских ног, в свободную минутку рассматривать пассажиров.
Летнее утро трудового дня. Народ, чтобы не опоздать на работу или по другим своим делам, торопится втолкнуться в автобус или покинуть его. Только автобуса еще нужно дождаться. Пассажиры переминаются с ноги на ногу, кто–то привычно затягивается сигаретой, а кто–то нервно прогуливается по пятачку остановки. Мой рассеянный взгляд выделяет из серой массы привычно одетых людей яркое пятно, похожее на сегодняшнюю куклу Барби. «Кукле» было за сорок, ее кожа свидетельствовала о чрезмерном использовании косметики. А круглое лицо в обрамлении искусственно выбеленных волос напоминало маску театра кабуки. Ее голову венчало нечто неподвластное мужскому осмыслению — это была прическа в виде немыслимого начеса, копирующего комок нервов душевнобольного или пучок нечесаной пакли сантехника дяди Васи. Роста «кукла» была не высокого, да и конституция тела не склонялась к стройности и фигуристости. Стиль одежды как бы соответствовал общему образу американской куклы, но ее сочетаемость совершенно не отличалась гармонией, и безвкусица резала глаза хуже попавшего в них мыла, хуже мелко нарезанного слезоточивого лука. Короче, это был для меня наглядный урок того, как не надо выглядеть, что значит пошлость и безвкусица во внешности.
Работа у меня была не тяжелая и до призыва в армию, дабы не бездельничать, годилась. Условия работы в типографии для вчерашнего школьника были более чем приличные, почти уютные. Здесь было всего четыре помещения. В дальней небольшой комнате для выпуска документов большим тиражом был принтер, а в самом большом помещении стояли два электрографических аппарата «Эра», бумагорезательная машина и маленькая печка для хранения черного порошка–красителя. Были также небольшая фотолаборатория и относительно просторная брошюровочная, где стояли два огромных рабочих стола и машина для сшивания брошюр. На ней–то я и работал.
Начальником сектора был Петр Тарасевич — мировой парень около 25-ти лет от роду — в тресте он считался самым молодым руководителем. Это был грамотный специалист и знаток типографского дела, общительный, добродушный и незлопамятный товарищ, подчиненные в нем души не чаяли. Еще при мне он взял в жены брошюровщицу Тамару, свою бывшую подчиненную, на год старше меня. Впоследствии я унаследовал ее обязанности, куда входила брошюровка справочников, переводной литературы и другой технической документации по строительству и ремонту дорог. Иногда я исполнял обязанности другой часто болеющей Тамары, оператора электрографа «Эра», на нем делали работу, которую сегодня проще и быстрее выполняют на ксероксе. Согласно техническим возможностям аппарата за одну съемку на нем можно было сделать всего лишь три–четыре экземпляра. Но нет пределов совершенству, и его производительность я довел до 12-ти копий. Петр, глядя на мои художества, сквозь слезы смеялся и восхищался:
— Это же надо! Лёха на «Эре» с одной экспозиции аж двенадцать экземпляров лепит. Ну-у отлёт!
Я с пониманием относился к его иронии и особенно следил за качеством последней пары копий, чтобы оно не было вызывающе неудовлетворительным… Еще у меня была обязанность — рассылать изданные нами книжки и брошюрки по разным главлитам и конторам. Тогда я садился и не самым лучшим словом поминал свой неаккуратный почерк, вязью которого украшал или, скорее наоборот, портил конверты. Туда же клеил марки до тех пор, пока не пересыхал и не шершавел мой язык.
Наш коллектив был немногочисленным и душевным. На ротапринте чешского производства «Ромайор» трудилась 34-летняя Антонина — с черными от типографской краски руками. Веселая, живая и жизнерадостная, она проявляла бестолковость, чем привносила в коллектив долю женской непосредственности. Антонина постоянно рассказывала курьезные и смешные случаи из своей совместной с мужем жизни. Муж ее был полноватым товарищем забавной внешности, смесью интеллигента и недотепы, вот рассказами о нем она нас и развлекала.
Уже упомянутая замужняя Тамара, возрастом около 25-ти лет, трудившаяся на «Эре», множила техническую документацию, а при больших тиражах помогала мне брошюровать, чтобы быстрее выполнить срочный заказ. Когда я сидел к ней спиной, она иногда подходила сзади и запускала свои пальцы в мою шевелюру. Вот такие допускала проделки.
Фотограф Юра, тоже 25-летний, был веселым и приятным в общении женатиком. У него недавно родилась кроха, но он продолжал бегать кроссы, как пацан. Он отслужил в армии, но ко мне относился не как к салаге, что иногда замечалось за демобилизованными ребятами, а как к равноправному члену коллектива. У Юрия была работа хлопотная, связанная не только с корпением в тиши и темном свете красного фонаря, но и с разъездами. Затем его сменил Эдик Эльксин — тщедушный холостяк с черной бородой, которому было за тридцать. С ним тоже у меня установились нормальные товарищеские отношения. Благодаря его стараниям в газете «Минская правда» оказалась заметка с моей фотографией, где представляли меня, как передовика соцсоревнования, «каждодневно перевыполняющего сменное задание». Я понимал, что если бы не Эдик, который с этой газетой сотрудничал, то мой город ничего обо мне не узнал бы. Такова жизнь.
В нашем коллективе был и приходящий кадр. Трестовский работник привозил нам задание из надстроенной над нами организации, был соединительной с нею нитью или даже пуповиной. У этого кадра, по удивительным закономерностям нашего сектора, было весьма распространенное имя — Тамара. Незамужняя женщина, которая кроме 28‑ми лет имела весьма привлекательную, обтянутую штанишками часть тела, на которую со спины с вожделением поглядывал Юра, а иногда с горящим, как у пионера, взором даже салютовал ему своими ладошками. Позволял себе… В ответ он получал по рукам и довольно улыбался, при этом его и ее щеки, как у настоящих пионеров, рдели невинным пунцовым цветом. Тамара у нас частенько засиживалась, сообщая последние события в тресте и живо обсуждая наши новости. Ей нравилось находиться у нас — подальше от начальства и поближе к душевной компании.
Как и положено в дружном трудовом коллективе, я «обмыл» свою первую взрослую зарплату, отнюдь не первую вообще. Для «обмываний» поводов, подворачивающихся самими собой, в виде государственного праздника или дня рождения, хватало. И мы не терялись, сбрасывались по рублю. При этом Юра начинал так:
— Может, скинемся по рваному и в школу не пойдем?
Наш самый демократичный начальник в мире не возражал, и первый бросал свой мятый рубль в общий котел. Меня как самого молодого и заводного посылали в магазин, иногда со мной шел Юрий или Петр. Перед этим проводился короткий инструктаж. К бутылке с прозрачной ректифицированной жидкостью мы добирали граммов 200–300 «Эстонской» или «Любительской» колбасы с салом или «Докторской» без сала, консервы «Килька в томате» и, конечно же, парочку плавленых сырков «Дружба». Сейчас, трудно себе представить, насколько это были качественные и вкусные продукты! А тогда мы не целили этого, увы… К тому же — сколько народу сплотил белый квадрат с символическим и самым популярным названием «Дружба»! Этот замечательный натуральный продукт в серебряной фольге и с узнаваемой этикеткой у рабочего человека частенько оказывался единственным закуской, что было прекрасно! Самая демократичная закуска той эпохи смогла стать любимой из–за доступной цены, высокого качества, возможности поделить ее практически на любое количество порций и из–за того, что не была маркой и не имела запаха.