— Да… Мне нужно было освободиться.
— А почему же тогда повесть об этом не стала бы для тебя освобождением?
— Повесть — совсем другое. Чтобы написать повесть, нужно очень глубоко это прочувствовать, снова вжиться в это — вернуться туда.
— Почему ты этого боишься?
— Потому что если я сделаю это, то снова могу этим заболеть.
— Но неужели тебе не будет жалко, если эта история пропадет?
— Наверно, не будет…
— А мне будет! — воскликнул я вдруг.
— Правда? — спросил Денис с какой-то странной радостью, с глубоким удовлетворением.
— Честно тебе говорю. Ведь эта история — она, прости за пафос, и общечеловеческая какая-то немножко. Все мы — ну, почти все — таим в себе разрешенные и запрещенные страсти и страстишки или сами являемся их объектами. Все мы Лолиты, все мы Гумберты, знаем мы о том или нет, хотим мы того или нет. Можно, я сам запишу твою историю?
— Конечно… Но откуда ты возьмешь вдохновение? Неужели тебя так впечатлил мой рассказ? Сможешь ли ты написать об этом прочувствованно, если ты сам всего этого не переживал?
— Как бы тебе сказать? Конечно, в моей жизни ничего такого не происходило. Но на уровне мечтаний, фантазий, желаний, думаю, у каждого человека нашлось бы нечто подобное.
— И что же нашлось бы у тебя? — ехидно оживился Денис.
— Секрет! — ответил я быстро.
— Ах, так? — возмутился Денис наполовину в шутку, наполовину всерьез.
— Ну да, — нагло улыбнулся я. — А ты как хотел?
— Я тебе, значит, всё рассказал, а ты мне, значит, ничего?
— Ну да, — ответил я радостно. — А как же еще? Неужели ты ожидал чего-то другого? Знаешь ведь, с кем дело имеешь.
Денис обиделся.
— Не обижайся, Денис, — примирительно сказал я. — Написав о тебе, я напишу обо всех нас, в том числе и о себе. Уже одним тем, что я это напишу, я и сам в чем-то признаюсь. В чем-то своем. И в чем-то общем одновременно.
— Ну ладно… — смирился Денис. — Только имена все обязательно поменяй.
— Разумеется. Кстати, тебе не будет обидно, что героя, списанного с тебя, наверняка будут клеймить и позорить? Ты не воспримешь это как удар по тебе самому?
— Нет… Ведь это литература. Клеймить будут не меня, а героя. К тому же никто ведь и не узнает, что списан он с меня.
— Конечно. Только твое имя я оставлю настоящим.
— Что?! — закричал Денис в негодовании. — Да как ты смеешь?! Для того я тебе это рассказывал, чтобы ты потом мне жизнь сломал?! Не думал, что ты окажешься таким… таким…
— Только имя, — улыбнулся я. — Отчество и фамилию я, конечно, поменяю. Потому что они там редко упоминаются и не имеют особого значения.
— А-а! — выдохнул Денис. — Это лучше. Но почему все-таки ты хочешь оставить имя?
— Я сам очень хорошо это знаю, но объяснять такие вещи другим людям мне всегда было трудно. Понимаешь, в глубине души я считаю, что литература, при всем ее вымысле, — это, ну… правда, что ли, какая-то в конечном итоге. Правда жизни. Когда я буду это писать, мне нужно будет думать о тебе. Тогда это будет искренне и всерьез. Если я поменяю твое имя, то я солгу. И я не смогу это написать.
— Странно слышать такие речи от литератора.
— Хорошо, могу предложить тебе и чисто литературное объяснение. Помнишь работу Ницше «Рождение трагедии из духа музыки»? Там говорилось об аполлонизме и дионисизме. Это два направления, которые Ницше выделил в греческих драмах, в искусстве, да и, пожалуй, во всей жизни. Аполлонизм — стремление к гармонии, равновесию и свету. Дионисизм — стремление выплеснуть все свои страсти, прожить их максимально полно, к каким бы последствиям для себя и других это ни привело. Русское имя Денис происходит от древнегреческого Дионис. Вот и подумай теперь, почему я хочу оставить герою твое имя.
— Ну ты, мужик, вдарил! — воскликнул Денис и заржал, удивленно и одновременно довольно. — Но, кстати, ты не думаешь, что если ты на самом деле напишешь эту повесть, если она будет издана и окажется на прилавках книжных магазинов, если она будет доступна всем, то это… ну, в общем… нехорошо это будет?
— А что именно будет нехорошо?
— Вдруг ее купит мама какого-нибудь мальчика или какой-нибудь девочки? Она же начнет с подозрением относиться ко всем учителям мужского, а может, и женского пола. Тебя это не смущает?
— А тебя не смущает, что, прочтя «Преступление и наказание», можно начать с подозрением относиться ко всем студентам? Что, услышав о том, что недавно кого-то убило случайно выброшенной из окна бутылкой, можно перестать ходить по улицам? А, узнав о том, что когда-нибудь умрешь, можно перестать жить?
— Ладно, ладно, я тебя понял! — улыбнулся Денис. — Ну а если вдруг эту книгу купит педофил? Он ведь может поступить так же, как и главный герой. Как я то есть.
— Думаю, что если он уже махровый педофил и готов на всё, то он и без моей повести всё сделает. Если же он делать этого не собирается, то вряд ли моя повесть его убедит.
— Однако же небезызвестный сериал «Бригада» подвиг некоторых подростков на преступления. Одни вот школу свою сожгли, другие еще что-то сделали…
— Это потому, что в фильме бандитский образ жизни фактически прославляется.
— Так, а у тебя в повести, если ты будешь писать ее от первого лица, тоже ведь всё будет показано изнутри? Герой будет постоянно себя оправдывать, как оправдывал себя я? Как это воспримут подростки?
— Но если подросток совратит подростка, то преступлением это никаким не будет! — засмеялся я.
— Но есть ведь и взрослые люди, которые так же неустойчивы, как подростки, — возразил Денис.
— То есть ты хочешь сказать, что в повести должно прозвучать хоть какое-то осуждение того, что сделал герой в конце концов? — спросил я.
— Ну, наверное, да, я не знаю… — ответил Денис. — С другой стороны, если осудить это прямо, то получится слишком тупо, прямолинейно и дидактично. Как у Льва Толстого.
— Да, до этого я бы доходить не хотел, тут трудно поспорить, — согласился я.
— Значит, надо осудить, но как-то непрямо, как-то более тонко, — заключил Денис.
— Верно…
— Как бы это лучше сделать?
— Я подумаю, — пообещал я. — Обязательно что-нибудь придумаю.
— Слушай, ну а тебе не кажется, что прав был Серега, о котором я упомянул в самом начале?
— Кто такой Серега?
— Ну это который сказал, что Мисима — ужасный писатель, хоть он его и не читал.
— Сами мы Пастернака не читали, но сурово осуждаем?
— Ну да, вроде того. Он сказал, что описывать всякие «гадости, извращения» — это фашизм и что обо всем этом нужно молчать в тряпочку.
— Ты считаешь, что он был прав?
— Вначале я был точно уверен, что он не прав, но теперь я уже сомневаюсь…
— Но ведь если объявить гадостью и фашизмом всё то, что выходит за какие-то рамки среднестатистической приемлемости, то получится, что в каждом из нас сидит гад и фашист, — возразил я. — У кого-то маленький, у кого-то большой, но у всех, думаю сидит. И вообще, описать, то есть художественно исследовать что-то — еще не значит к этому призывать. Так ведь можно сказать, что и люди, пишущие про войну, призывают к войне.
— Кстати, да, насчет гада и фашиста я с тобой согласен. Пару лет спустя после того разговора этот же самый благонравный, законопослушный, добропорядочный и высокоморальный Серега признался мне как-то по пьяному делу, что мечтает порой о том, чтобы засесть на крыше какого-нибудь московского небоскреба со снайперской винтовкой и стрелять по прохожим.
— Гад? — радостно спросил я.
— Фашист! — убежденно подтвердил Денис.
— И почему он только не молчал об этом в тряпочку? — риторически спросил я. — Ведь он, не знаю уж, в шутку или всерьез, мечтал о массовых убийствах. А я собираюсь написать всего лишь об эротических играх одного юноши с двумя мальчиками. Вот и скажи после этого, кто из нас больший гад и фашист?
— Да, черт возьми! Ну а ты не боишься, что люди эту повесть не примут, осудят? И будет ли тебе это важно?