Я обнял его за голые ребра и чуть погладил.
— А ты сам считаешь, что ты хорошо к хомякам относишься? — спросил я нейтрально.
— Да, — сдавленно ответил он. — Я же просто с ними играю.
— А хотел бы ты сам побыть таким хомяком? — Я даже не улыбнулся.
— Как это? — спросил он немного растерянно, но одновременно и с явным интересом.
— Завтра узнаешь.
Солнце, устало позевывая, медленно скатывалось за дома.
Розовый цвет закатных облаков хорошо сочетался с розоватыми заводскими трубами и сиреневыми домами. У Бога был хороший вкус.
Идя домой, я думал о том, что Юля применяет с Лешей хитрую, с какой-то точки зрения подлую тактику. Он неожиданно наносит ему удар, часто еще и в спину, а затем убегает и запирается в туалете, то есть полностью лишает его возможности ей ответить. Но что-то подобное было и в моей собственной жизни.
Бесчестное упоение властью испытал я однажды… во время шахматной партии. Шахматы не очень-то ассоциируются с эротикой, правда? Но тут всё зависит от того, с кем играешь. А играть в первом или втором туре турнира в Дубне выпало мне с моей любимицей, которую заприметил я в первые же секунды еще в день открытия. Лицо ее было, пожалуй, невыразительно. Но тем больше слепило меня ее стройное, крепкое тело. Она, разумеется, была в коротенькой маечке. И меня до озверения возбуждал этот контраст: интеллектуальная атмосфера шахматного турнира — и летняя, эротично-упоительная талия девушки-подростка, вся в мурашках от смелости и радости своего обнажения. Округлые кончики бедер, мохнатая гордая спинка, гибкий, нервный, эластичный пупочек — звездочка в центре золотистого животика с немножко выделяющимся прессом, который так и хочется властно и твердо схватить правой рукой, решительно сжать свои пальцы в кулак, сминая ее счастливую от подчинения плоть, глядя прямо в ее распахнувшиеся от ужаса и страсти глаза, влажные от такого внезапного исполнения заветной и тайной ночной мечты.
И с этим сладостным телом выпало мне играть! Я играл не с шахматистом, не с шахматисткой, не с девушкой даже. Я играл с юным телом, с горячей, обнаженной талией, со знойной звездчатой впадиной в центре чуть пушистого животика. С крошечными кулачками сосков, сжавшимися в центре ее молоденьких, пугливых и дерзких куполов-грудок, упруго натягивавших коротенький топик, под которым не было, кажется, никакого лифчика.
Вся ее биологическая, животная страсть намекала, казалось бы, на то, что играть она будет плохо, ибо может ли это роскошное тело нести в себе глубокий и острый ум? Да, играла она не особенно сильно, моя позиция была лучше почти всю партию. Но решающего перевеса, необходимого для победы, достичь мне никак не удавалось. Я начал вживаться в грядущее разочарование: пол-очка вместо очка, ничья вместо победы, равенство вместо обладания и власти над этой жаркой и трепещущей обнаженной самкой. И с этим мне предстояло жить целые сутки — огромный в таком возрасте срок! В турнире по швейцарской системе, когда девять дней подряд каждый участник играет по одной партии в день, весь день окрашивается результатом и ходом сыгранной до обеда партии. Длительность одной партии может достигать четырех часов на уровне перворазрядников и кандидатов в мастера спорта. На командных первенствах страны среди юниоров — до шести часов. У гроссмейстеров — до семи.
Партия подходила к концу, я потерял уже всякую надежду на победу, двигал фигуры почти механически, из общего позиционного чутья, не вдаваясь в тактические подробности. И вдруг я заметил, что время на моей половине шахматных часов остановилось, а на ее — пошло вдвое быстрее! Это было очень серьезно, ведь просрочить время почти всегда означает проиграть. Я понял, что часы попросту сломались. Сделав ход, она, как всегда, нажимала на кнопку, но время всё равно продолжало идти у нее!
«Сломалось время», — крутилась у меня в голове фразочка в духе Сальвадора Дали. Сломалось что-то и во мне самом. Обычно в таких случаях я говорил сопернику, что, мол, часы стали жульничать в мою пользу, и звал судью, чтобы тот их заменил. Теперь же язык мой отяжелел, руки и ноги окаменели, а в трусах, конечно, всё горело и разбухало. «Свинья! — кричал я себе. — Это же гадость, мерзость, позор! Скажи ей, позови судью! Что с тобой случилось?! В шахматные негодяи решил податься?» Но в зале пахло клубникой, цветами, летел из окна волшебный прохладный ветерок, разбавлявший это жаркий июль, всё вдруг стало чувствами, я хотел впитывать ощущения, плыть в их потоке, чтобы волны его ласкали меня. Я сам превратился в ощущения, но самым главным из них было то, что внизу. Я чувствовал, как из органа моего вытекает сладкая мутная капля, стекает по его смуглой коже, впитывается в трусы… Власть! Он опять почувствовал власть, он оживился, восстал, озверел, он разбушевался.
Эти ненавистные идеальные тела, они, кроме одного, никогда не дают мне, как бы ни пытался я «очаровать» их, как бы ни заискивал, как бы ни плясал, каких сказок бы ни рассказывал, как ученый кот. Они унижают меня, постоянно унижают, эти сволочи, эти гады, эти подлюки, так вот теперь и я возьму свое! Да, я не решаюсь изнасиловать их физически, но духовно, эмоционально — да хоть сейчас! Какой волшебной, какой прекрасной будет месть этому юному голому телу — одному из множества мучающих меня каждый день!
Итак, член мой решил всё за меня. Я буду молчать до победного конца — до победы моего конца над ее коричневым и сильным девичьим телом. Это была настоящая революция. Мой грубый, угнетенный, изогнутый от непосильного труда и ужасных мук член, народ, восстал против этих изящных, изысканных и безжалостных в своем равнодушии и презрении ко мне аристократов — свеженького пупочка, чувственных бедрышек, упругих грудок. Да, они были именно аристократами! Вся немыслимая красота их досталась им даром, от рождения. Но гордились они ею так, будто добились ее сами. О, сколько высокомерия, наглости, снобизма было в их словах, в их поведении! Это была вопиющая сексуальная несправедливость. Долготерпение конца моего подошло к концу, и начался членский бунт, бессмысленный и беспощадный. Орган мой с поистине классовой ненавистью принялся жечь их усадьбы, громить их имения, осуществляя имение их жен, пронзать вилами их холеные тела, пить их кровь…
Мне стало страшно вдруг от своих мыслей. Господи, что я несу, что за кошмарная жуть несется у меня в голове! Я приложил руки ко лбу. Ладони были ледяными и потными, лоб горел огнем — меня поразил этот контраст. Ноги мои неистово мотались под столом из стороны в сторону. При этом лицо мое было каменно спокойно, в зале стояла тишина, в которую вплетался разве что мерный хруст тикающих шахматных часов. Это был тот мир, который я знал, упорядоченный, уравновешенный, по-своему любимый. Только я был совсем другим. Конечно, я давно знал о своих «извращениях» и фантазиях, но мне, повторяю, всегда казалось, что это какая-то другая, странная, темная сторона меня, которая никогда не возьмет надо мною верха в сколько-нибудь значимой общественной ситуации. Ведь я, настоящий я, совсем другой. Я — патентованный отличник, «гуманист, мыслитель, начинающий, но подающий надежды прозаик» (как с дружеской иронией называл меня один приятель), культурный мальчик, возвышенный и тактичный интеллигент и прочая и прочая. Я еще раз остановился, внутренне замер, прислушался к себе… Может быть, это ошибка? Может быть, сейчас я раскрою рот и скажу ей: «Часы сломались. Щас позову судью»? И всё исправится, и всё будет хорошо, как всегда? Но нет. В трусах моих стало уже влажно и липко, член мой дергался и вопил, и требовал ее унижения, ее страдания и упоения властью над голой, трепещущей, юной и упругой коричневой самкой. «Так вот что такое мое я, — медленно проговорил я беззвучным шепотом. — Вот что во мне сильнее…» И я не проронил ни слова. Я двинул ладью на седьмую горизонталь и записал свой ход в бланк. «Лd7». «Ладья дэ семь». Я наступал на нее. Я надвигал свои фигуры, и чувствовал, каждой клеточкой своего члена чувствовал трепетание ее и томление, и отчаяние, и нервозность, и страх, пронзающий это обнаженное красивое тело, подвластное мне теперь.