Я опомнился, почувствовав руку Ибрахима на своей руке, и сказал: «Нет, причина не в этом!»
— Причина чего?
Я не ответил. Ибрахим тихо сказал: «Извини, поверь, я не знал, что этот вопрос продолжает так мучать тебя».
— Какой вопрос? Ты ошибаешься! — запротестовал я.
— Твои мысли где-то далеко. Ты шевелишь губами и…
Он не договорил фразу. А моя душа кипела гневом на Манар, на Ибрахима, на весь мир.
— Знаешь, — сказал я, — давай вскроем этот нарыв и покончим с ним!
На его лице читалась растерянность:
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду твое увольнение!.. Да! Это я, в силу моей ответственности, потребовал отстранить тебя от работы.
Продолжая держать свою руку на моей, Ибрагим проговорил:
— Забудь это. Я уже забыл. Разве я не сказал: стерла смерть причины..?
Но я стряхнул его руку со своей:
— Но я ничего не забыл. Я открою тебе кое-какие тайны, которых ты не знаешь…
Лицо Ибрахима покраснело, и он нетерпеливо отмахнулся от меня: «Какие тайны ты хочешь открыть мне в 1982-м году о вещах, происходивших в 1969-м? Какое это сейчас имеет значение? Я же сказал, я все забыл…»
— И все же ты должен знать, что та статья, которую ты написал о Хартии 30 марта[6] и в которой говорил, что правительство заблуждается, думая, что правые могут искренне сотрудничать с революцией и что реформы могут быть осуществлены…
Ибрахим снова отмахнулся от меня:
— Все это давно в прошлом. Хартия 30 марта, тоже мне документ! Выйди сейчас на каирскую улицу и спроси любого прохожего о Хартии 30 марта. Если найдешь во всем Египте десять человек, помнящих, что это такое, тогда и будет предмет для разговора!
Сделав попытку улыбнуться, он продолжал:
— Дружище, где сейчас то время! Верни его и отстраняй меня от работы сколько хочешь. Ты будешь удовлетворен, если я скажу, что ошибался, когда писал эту статью? Ты был прав во всем, что говорил тогда об Абд ан-Насере, а я заблуждался.
Он что-то вспомнил и улыбнулся уже во весь рот:
— Кстати, ты знаешь, как тебя называют сейчас в Каире? До нас, в Бейруте, дошло, что после твоей книги об Абд ан-Насере тебе дали прозвище «вдова покойного».
Я изобразил на лице улыбку:
— Да, слышал. Но уж тебе-то по крайней мере известно, что я защищал Насера и при его жизни и после смерти, позиции своей не менял, поддерживал его по убеждению.
— Верно. Однако верно и то, что в его время ты взлетел в газете со скоростью ракеты и без конца ездил в командировки за границу, когда за границу было попасть труднее, чем на луну.
Я возмутился:
— Что? Значит, я рос по службе потому, что лицемерил или благодаря чьей-то протекции?
— Я не это имел в виду.
— А что же ты имел в виду? Я-то считал себя толковым журналистом. Я первым приехал в Порт-Саид в 1956 году, когда над городом еще рвались бомбы. И о йеменской войне писал, не сидя в своем кабинете, а находясь с солдатами в горах. Но сейчас все это, естественно, не имеет значения.
Ибрахим умоляюще поднял руку:
— Я не сомневаюсь, что ты писал по убеждению. Вопрос в том…
Но я был не в силах остановиться, меня трясло:
— Объясни, пожалуйста, что значат твои слова. Разве многие журналисты не сменили кожу, чтобы остаться на своих должностях? Разве не соревновались в поношении политики Насера, которую раньше восхваляли, ради того лишь, чтобы ублажить Садата? И разве я поступал таким же образом?
— Конечно, нет. Прости, пожалуйста. Я же сказал, что не имел в виду…
— Нет, имел! И еще, ты помнишь, что происходило, когда ты и твои друзья заправляли в журналистике? Не вы ли выгнали меня из комитета по делам массовой культуры?
— Кто это сделал?
— Вы, коммунисты.
— Это бред!
Я отдавал себе отчет, что кричу во весь голос и, что глаза всех сидящих в кафе устремлены на меня, но мне было все равно:
— Это правда. Я любил этого человека и продолжаю любить. Он хотел изменить жизнь в нашей стране, а вы и другие боролись против него.
Ибрахим тоже вскипел и ударил ладонью об ладонь:
— Ну, нет! Это уж слишком! Как мы боролись против него и где мы боролись? В лагерях, в пустыне, или в тюрьме ал-Канатир? Или это мы воевали с ним в Йемене и на Синае?! Взгляни правде в глаза. Не мы виновны в том, что произошло. И мы защищаем его теперь несмотря на все, что нам довелось вынести.
— Теперь уже поздно.
— А кто виноват? Ибрахим не дал мне ответить. Протянув руку, он сказал:
— Давай, прекратим спорить. Я еще раз прошу прощения. Извини, если мои слова ранили тебя. Я признаю, что был неправ. Но все это в прошлом, в далеком прошлом, в прошлом, которое умерло. Неужели ты еще не понял?
Я заметил на столе перед собой чашку кофе. Взяв ее трясущейся рукой и, от пив глоток, обнаружил, что кофе совсем остыл. Уставился взглядом в окно и долго сидел, ничего не видя. Меня привели в чувство шум и переполох на реке: метя крыльями по волнам и оставляя за собой две полосы белой пены, по воде несся огромный лебедь. Серые утята, плывшие вереницей следом за матерью, испуганно кинулись врассыпную к каменистой насыпи под окнами кафе. Они кричали тонкими пронзительными голосами и трясли еще не отросшими хвостиками. Наконец лебедь успокоился и, гордо поворачивая голову то вправо, то влево, плавно заскользил по воде.
Я допил остатки холодного кофе и, прервав молчание, сказал:
— Послушай, Ибрахим. Я тоже очень сожалею и прошу простить меня, тем более, что ты мой гость… Ты еще не успел сказать мне, зачем приехал сюда.
— Пишу статью для газеты, в которой работаю. И, кстати, хочу тебя поблагодарить за то, что ты не повел себя, как те мои друзья-египтяне, которые, встречая меня за границей, начинают жадно расспрашивать, как дела в Бейруте. Можно подумать, что они не читают газет.
— Наверное, и я бы стал расспрашивать, если бы не эти твои слова. А ведь поэт уже давно предупредил нас о том, что происходит в Ливане в настоящее время.
— Поэт? — удивился Ибрахим.
— Да, предупредил много лет назад, когда сказал:
«Мы из несчастного Бейрута, появившиеся на свет со взятыми напрокат лицами и умами… Мысль рождается на рынке проституткой, а потом всю жизнь фабрикует себе невинность».
— Всю жизнь фабрикует себе невинность, — повторил Ибрахим, — какой точный образ! Сейчас все продажные мысли выдают себя за принципы и прелюбодействуют с истиной. Но, — он поднял вверх палец, — отнюдь не только в Бейруте. А кто этот поэт?
— Халил Хави. [7]
— Не знаю такого, — удивленно поднял брови Ибрахим. — Он родственник Жоржа Хави?
— Откуда мне знать? Все, что мне известно — он поэт, и я его люблю.
В прошлом, подумал я, арабы знали политиков благодаря поэтам. Знали Сайф ад-Даула и Кафура благодаря ал-Мутанабби[8], а не наоборот. А сегодня мы хотим знать, не родственник ли поэт известному политику. Мы убиваем наших поэтов молчанием, убиваем забвением. Мне хотелось спросить Ибрахима, правда ли, что поэты — совесть нации, и что ждет нацию, забывающую своих поэтов? Но вместо этого взглянул на часы и сказал:
— Однако мы должны решить другой важный вопрос: что мы будем есть на обед? Пошел уже третий час, а в два они закрывают кухни во всех городских ресторанах, в том числе и в этом кафе.
— Мы слишком поздно спохватились, — покачал головой Ибрахим.
Нам пришлось заказать сандвичи и десерт, и я пообещал Ибрахиму компенсировать свое упущение обильным ужином. Пока мы ели, разговор опять зашел о старых коллегах из нашей газеты и о том, что сталось с ними за прошедшие, полные потрясений годы. Одни неожиданно пошли в гору, другие были уволены без предупреждения — Садат любил шоковые методы в политике. Ибрахим спросил:
— Но как ты оказался здесь, в этой стране?
— Думаю, причина в моем кабинете, — ответил я со смехом.