В комнате было темно, и лицо старика не удалось разглядеть.
Госпожа Резика нагнулась, заглянула ему в лицо, снова чуть распрямилась, подбоченилась и не без удивления спросила, что это с ним?
Старик дрожал всем телом, а в глазах стояли слезы. Они стекали вниз, и он, всхлипывая, дребезжащим голосом проговорил: лучше, по его мнению, во всем, что касается Ценека, признаться; вину за убийство он бы взял на себя! Он стар, болен, долго не протянет, поэтому ему все равно!
Вот еще, глупости! Правда, в минуту слабости, не видя другого выхода, госпожа Смудж и сама иногда думала, что в худшем случае старик должен был вину, о которой сейчас говорил, взять на себя. Конечно, этого она никогда не допустила бы, тем более теперь, когда появился великолепный план Панкраца! Поэтому старая и рассердилась на мужа, но ее недовольство быстро перешло в заботливое участие, и она с помощью Йошко уложила его в постель.
Вскоре начался ужин. Но ни во время его, ни после из-за каких-то посетителей, оставшихся у них пьянствовать заполночь, Смуджам больше так и не удалось в этот вечер продолжить свой спор и прийти к какому-либо соглашению.
Все же вечер прошел не впустую. Пока Йошко занимался посетителями, бабка взялась за Панкраца, она клялась без его ведома ничего не изменять в завещании. Со своей стороны, просила его быть осторожным и хотя бы некоторое время не беспокоить Йощко своими просьбами. Да, дела действительно идут не лучшим образом, — а все проклятый Блуменфельд со своими сплетнями, — к тому же они лишились доходов, которые раньше приносил им городской дом! Да разве он не видит, сколько хлопот доставляет им и старик, так зачем же в это трудное для них время затевать свары!
Выходит, как Панкрац ни сопротивлялся, она склонялась к уменьшению ему содержания, тогда как он заслуживал его увеличения? Тем не менее, учитывая доходы, поступающие от службы в полиции, и считая свою уступку новой услугой, которая будет оплачена позднее, он смягчился и заявил о своем согласии на уменьшение содержания до прежних размеров. Но ни о каком ограничении срока выплаты, как и о том, чтобы Йошко не заплатил ему полностью за этот месяц, не хотел и слышать.
Разумеется, добившись только частичного успеха, Йошко остался недоволен. Впрочем, когда он на минуту заглянул к ним и они сообщили ему об этом, он промолчал; выругавшись про себя, он снова вернулся в трактир.
Так окончательное решение вопроса было отложено на завтра. Но это завтра уже с раннего утра началось для них не лучшим образом. От кого-то из крестьян они узнали, что Блуменфельд, прослышав о приезде Панкраца, еще с вечера выставил вокруг пруда охрану во главе с Сережей, и люди простояли здесь всю ночь. Причина была ясна — он опасался, как бы Панкрац ночью ни выкрал останки Ценека! И так будет продолжаться до тех пор, пока не найдут скелет Ценека!
Впрочем, известие было плохим только для Йошко; действительно, услышав о нем, он рассвирепел так, что снова ничего не захотел обсуждать ни с матерью, ни с Панкрацем. Да если бы и захотел, — а наедине с матерью он все же готов был побеседовать, — сделать этого не смог, ибо лавку уже с самого утра, — чего уже давно не случалось, — осаждали посетители; люди, несомненно, приходили удовлетворить любопытство.
В довершение ко всему вскоре после полудня неожиданно прикатил на автомобиле какой-то доселе им неизвестный закупщик коней, итальянец. Он еще в городе договорился встретиться здесь с карликом Моргуном, тем самым торговцем свиньями, смотревшим когда-то в трактире кино шваба и волочившимся за молодухами, а до этого пившим и ругавшимся с Кралем. Поскольку того еще не было, а итальянец приехал слишком рано, то у него осталось время пообедать, что он и сделал.
Он пообедал, впрочем, как и все остальные. Потом все разошлись кто куда; Йошко в лавку, его жена на кухню, бабка в огород, Панкрац пошел спать, и здесь, в хозяйской комнате, которую ему отвели как уважаемому гостю, он остался один. Один, не считать же за общество старика, сидевшего напротив него по другую сторону стола?
Это был старый Смудж. Не в силах заснуть он сидел сгорбившись, перебирая пальцами на коленях, думал бог весть о чем. Может, о том, что сегодня утром произошло между ним и его женой?
А случилось вот что: жене, которая, пытаясь доказать всю бессмысленность любого признания в убийстве, начала с ним этот разговор еще лежа в постели, он заявил о своем желании переговорить обо всем с нотариусом Ножицей. Для чего, кому это нужно? — тут же набросилась на него жена, и не успел он объяснить, как пришли крестьяне с известием об охране пруда людьми Блуменфельда, более того, они сказали, что нотариус со своей молодухой, с которой обвенчался в прошлое воскресенье, утренним поездом уехал в город. На этом тем не менее разговор между ним и женой не закончился! Еще долго он выслушивал, как она вдалбливала ему в голову план защиты Панкраца, но в конце концов повторил то же, что уже сказал вчера вечером! Тем самым разозлил жену так, как этого уже давно с ним не случалось; и сам же стал переживать, чуть снова не расплакался и не об этом ли думал сейчас?
Да, именно об этом и о многом, многом другом, что — не только вчера или позавчера, но вообще в эти дни — ужасным кошмаром нависло над ним.
Он думал, молчал, перебирал пальцами, и, естественно, итальянцу, принадлежавшему, как говорится, к болтливой нации, стало скучно. О чем бы он ни заговорил, ему или совсем не отвечали, или давали односложный ответ; поэтому он сидел, курил сигарету за сигаретой, пока его взгляд через полуоткрытую дверь спальни не упал на кларнет, висевший на том же самом месте над полочкой, только теперь он был освещен лампадкой. Итальянец спросил старого Смуджа, кто в этом доме играет, и попросил разрешения посмотреть кларнет. Затем принес его в комнату и тем вывел старика из оцепенения, заставив его разговориться; беседа увлекла обоих.
Смудж оттаивал медленно. На вопрос, кто в доме играет, он, хотя и оживился, все же ответил вяло: это, мол, он давно, когда еще не страдал астмой, играл в оркестре народного театра. Когда же итальянец, немало удивленный таким ответом, объявил себя страстным кларнетистом и, принеся кларнет, продолжал с воодушевлением говорить о музыке, тогда в старом Смудже словно что-то всколыхнулось, в глазах появился блеск, а голос приобрел окраску и живость, будто сама молодость вернулась к нему! Да, в театре он был кларнетистом, — гордо повторил он, — какие только партитуры не сыграл на этом самом инструменте! Ах, и не мало! — всего Верди, «Сельскую честь», «Фра Дьяволо» и самого Вагнера! Кх-а, — закашлялся он и прислушался к теплым и удивительно чистым звукам, которые итальянец, протерев мундштук, извлек из инструмента, и на его глаза навернулись слезы, он уже не верил, что все это было! А ведь было — тогда он еще был молод, и время было прекрасное и незабываемое, единственно, что сейчас его связывает с прошлым — это кларнет! Но о чем это итальянец спрашивает — в первое мгновение ему показалось, что он ослышался, но затем вздрогнул, уставившись на того, — спрашивает, не продаст ли Смудж кларнет?
Действительно, итальянец именно об этом его и спросил и тут же пояснил: у него дома есть свой кларнет, но тот не так хорош, как этот, а поскольку Смудж из-за астмы все равно не может играть, то он готов его купить. Три сотни! — сказал он и тут же выложил деньги на стол; брат брату лучше бы не мог заплатить, ну что, согласен ли он?
На ресницах у старого Смуджа еще не высохли слезы. Одна из них сейчас скатилась по щеке, но, не замечая этого, он с тревогой смотрел на итальянца, затем перевел взгляд на кларнет, потом снова на деньги. Кх-а, продать его? — выдавил он наконец из себя и потянулся за инструментом. Его начал душить кашель, и он убрал руку, огляделся вокруг, нет ли поблизости жены, хотел спросить у нее, как быть? Но никого он не увидел; слышно было только, как в лавке орудует Йошко да как зевает в бывшей комнате Мицы Панкрац, а на кухне звякает посуда, которую мыла жена Йошко; все были поблизости, не было только жены! Ну и что, разве не советовала она ему продать кларнет?