Никого не слушая, Панкрац, намеренно не закрыв за собой дверь, предстал перед бабкой. Только теперь он по-настоящему засомневался, все ли в порядке в той части завещания, которая непосредственно касалась его. Впервые за этот вечер почувствовав серьезное беспокойство и злость, он, не дав бабке вымолвить ни слова, заговорил:
— Бабуся, ты ведь знаешь, чего я хочу! Я тебя прошу, пусть это сделают тотчас!
Возле бабки на столике стояла свеча, которую зажгли, когда она ужинала, а теперь погасили. Красное пятно от лампады на противоположной стене и желтая полоса света из соседней комнаты не могли разогнать полумрака, царившего в этой половине комнаты. Немного светлее здесь казалось только от белой постели, но, по контрасту с ней, бледное бабкино лицо выглядело более темным. Ее обычно потухшие глаза сейчас метали молнии, она всеми силами старалась не повысить голос.
— Позаботься лучше о том, куда бы пристроить этого подонка Краля! Как вам не стыдно, ведь он может все слышать! Возможно, он только притворяется пьяным!
Панкрацу только этого и было надо, он еще энергичнее стал настаивать на своем.
— Я его, конечно, отведу, но прежде…
— Никаких прежде! — прервала его бабка, попытавшись приподняться на правой здоровой руке, но тотчас рухнула назад. — Йошко, помоги ему и ты! — зашептала она и, словно устав, прикрыла глаза.
В эту минуту, — впрочем, он слышен был и раньше, — донесся шепот Пепы и раздраженный голос Мицы:
— Пусть себе шумит! Но пусть знает, что я не собираюсь ему платить до скончания века.
И тут же сердито заворчал Васо, вероятно, обращаясь к Йованке:
— Ты-то что вмешиваешься? До сих пор ты, когда речь шла о нас, молчала, словно тебя здесь и нет!
В голове у Панкраца вдруг мелькнула догадка, он застыл у бабкиной кровати, да и речь его стала скованной, вместо того, чтобы звучать мелодично, слова выходили резкими и грубыми:
— Я не дотронусь до Краля, пока не увижу завещания! Более того, если ты мне его не покажешь, может случиться так, что Кралю небезынтересно будет кое о чем узнать, а вам чего устыдиться!
Он еще не кончил, как бабка вдруг закричала:
— Молокосос, ты затем и приехал, чтобы нам угрожать? И ты? Именно сейчас, сейчас… — засуетилась она и, насколько ей позволяло ее состояние, пыталась рукой дотянуться до метлы, которую Мица утром забыла за стульями. Рука ее непроизвольно сжалась в кулак, и она стала им размахивать. — Вон, вон!
— Смотри, бабуся, — Панкрац оставался невозмутимым. — Вспомни, о чем мы с тобой сегодня говорили!
В дверях уже стояли старый Смудж и Васо. За ними что-то орала Мица, а перед ними Йошко поносил Панкраца. И никто еще не успел ничего сказать госпоже Резике, как она и вправду чуть-чуть приподнялась на кровати, вытянула вперед руку и визгливо приказала мужу:
— Покажи ему, нахалу! Пусть подавится! Пусть видит, неблагодарный, как мы о нем печемся, не то, что он о нас!
Старый Смудж, сгорбившись и покашливая, вошел в комнату, подошел к шкафу и неловким движением открыл один из ящичков. Взволнованный и обессилевший, он, наверное, еще долго не смог бы там ничего найти, если бы на помощь не подоспел Йошко.
— На! — с еле сдерживаемой злостью протянул он Панкрацу сложенный вдвое лист бумаги, тот с жадностью его схватил и тут же направился в другую комнату, чтобы там при свете лампы получше рассмотреть. Бабка потребовала, чтобы ему здесь зажгли свечу, и Йошко полез в карман за спичками, но, вспомнив, что забыл их на столе в другой комнате, попросил Васо дать ему свои. Но Васо сдвинулся с места только затем, чтобы пропустить Панкраца, и когда тот прошел, последовал за ним, загадочно и удовлетворенно улыбаясь. Правда, вскоре остановился и прислушался.
— Принеси ему лампу сюда! И закрой дверь! — шепотом сказала госпожа Резика, обращаясь, вероятно, к Йошко. — Пусть выкричится здесь!
Через минуту Йошко действительно пришел за лампой, которая якобы для чего-то понадобилась матери. Но лампа уже была в руках Васо, и он уверял Панкраца, что ему так будет лучше видно, одновременно обещая Йошко сейчас ее отдать.
— Да зажги ты ей свечу, спички на столе! — чуть ли не издеваясь, бросил он Йошко.
Ждать между тем пришлось недолго, Панкрац и без свечи и без лампы сам направился назад к бабке. В дверях внезапно остановился. Падавшая на его лицо тень углубила складку вдоль носа, и мерзкая, злая и ехидная, обиженная и гневная улыбка пробежала по ней сверху вниз до самых губ, затерявшись где-то чуть ли не в зубах; он злобно и сердито процедил:
— Так вот что означает, «печься обо мне больше, чем я о вас»?
— Чего же ты хочешь? Что тебя не устраивает? — разыгрывая невинно оскорбленную, удивилась госпожа Резика.
Йошко хотел протиснуться в дверь с лампой, но Панкрац, широко расставив ноги, преградил ему путь, рукой тыча в бумагу.
— И ты делаешь вид, что не понимаешь в чем дело? — Чуть раньше он пробежал глазами по завитушкам букв завещания, составленного нотариусом, и дошел до того места, где речь шла о нем. Быстро его прочел, потом второй раз и пришел в изумление, им овладела злость, но и радость: чутье его не подвело, сомнения подтвердились, и, к счастью, появились они вовремя! Развернув завещание перед Йошко и тем окончательно загородив ему дорогу, он читал при свете лампы, впрочем, знал уже наизусть, и при этом выкрикивал — теперь уже обращаясь не только к бабке, но и ко всем остальным:
— Думаете, я настолько глуп и допущу, чтобы все так и осталось? Позволить Мице постоянно держать меня под шахом и по прошествии четырех лет, если я не закончу учебу, оставить без гроша, с носом, словно нищего? Такова ваша благодарность за все, что я сделал для семьи и что еще вы просите сделать? О, ловко вы это придумали! Но вот вам, — плевать я на него хотел! — и прежде чем Йошко смог ему помешать, он скомкал завещание и бросил его к бабке под кровать.
Поднялся невообразимый гвалт, кричали бабка, Йошко, а больше всех Мица. Она стояла у него за спиной, выпятив грудь, утопая в собственном жире, который, когда она переминалась с ноги на ногу или размахивала руками, колыхался, готовый в любую минуту растечься, ее простуженный голос смягчился, перейдя в какой-то неопределенный, хрипловатый альт.
— Что ты думаешь? Сто лет тебя буду содержать? Ты будешь в городе пьянствовать, кутить, бездельничать; до сих пор ты еле-еле переходил из класса в класс, а теперь и вовсе перестал учиться, — Йошко знает об этом, — а я буду терпеть мучения, прислуживать тебе и до конца жизни кормить? Нет, не выйдет; послушались бы меня, не барствовал бы он и этих четыре года!
Она так разошлась, что чуть не ударила Панкраца кулаком, помешал Васо — выругавшись, он оттолкнул ее в сторону. Теперь, зная причину ее ненависти, Панкрац понял, что только она, она была виновата в том, что в завещании оговорен срок выплаты ему содержания. Она как единственная наследница лавки в случае возможной смерти родителей должна была в течение четырех лет, считая со дня составления завещания, следовательно, как раз столько и даже несколько больше, чем требовалось Панкрацу, чтобы закончить положенный курс наук, его содержать. Эту оговорку она отстаивала ожесточенно, и госпожа Резика, поначалу сомневаясь, уступила ей только тогда, когда к требованию Мицы присоединился и Йошко. После ей уже и самой, вопреки постоянным напоминаниям, что Панкрац восстанет против этой оговорки, казалось более благоразумным ввести для Панкраца, этого лентяя и бездельника, ограничения, заставив тем самым прилежнее относиться к учению. Но если обо всем этом легко было рассуждать тогда, то теперь, когда перед всеми, или хотя бы некоторыми из них, снова возникала опасность разоблачения истории с Ценеком, дело намного усложнялось, ибо эту опасность, что в большей или меньшей степени понимали все, мог отвести от них не кто иной, как Панкрац. Впрочем, не до всех это сразу дошло. Поначалу, предвидя его несогласие с завещанием, единственным их желанием было не допустить, чтобы он заявил об этом в присутствии Краля, поэтому и не захотели его показать Панкрацу. Только госпожа Резика, за долгие часы одиночества имевшая возможность обо всем поразмыслить, ясно поняла, что из-за Панкраца завещание должно быть изменено, а возможно, и написано заново с учетом его пожеланий, потому она и позвала его к себе, желая сообщить о своем решении. Но страх перед новой и наверняка неизбежной ссорой с Мицей, да и раздражение, вызванное упрямством Панкраца, — в душе она все же надеялась, что Панкрац проявит благоразумие и примет завещание без протеста, — были так сильны, что для успокоения Панкраца она избрала неверный путь и не желала отступать. Оттолкнув от себя мужа, приподнявшего ее на подушках, она взвизгнула: