Саша ничего не понимает – вернее не хочет, не стремится даже понять; про кружок не дослушал, когда ему пыталась рассказать. Хотя мог запросто в школу сходить, с директором провести разговор – тот ведь индюк надутый, ему бы в каком-нибудь главке пенсию высиживать, а не воспитанием детей руководить! – и под натиском Сашиного ученого красноречия тот бы расплылся, растаял как снежное чудище; если бы Саша только захотел, ввернул бы что-нибудь вроде того, что для гармонического развития личности мало одних наук, но требуется еще и некоторая доля искусства, без которого у любого человека тормозится воображение – а музыка есть наиболее строго теоретизированное из всех искусств, поэтому именно она жизненно необходима для будущего человека, хоть при социализме, хоть при капитализме, и так далее, и тому подобное… И директор бы поднял руки, и сделал факультатив по теории музыки вообще обязательным для всех! Но к Саше не подступись, у него нет проблем, скажет только: "Брось ты тратить силы на балалаечный кружок, тебе что – денег не хватает? Погоди, вот сделаю докторскую, ведущего научного сотрудника– или какого там у них – выбью через пяток лет и заживем славно, вовсе с работы уйдешь, нечего попусту время и нервы тратить!"
По своему Саша прав: он личность исключительно творческая, постоянно занят своими делами и поисками; и жена ему нужна хозяйка, которая обеспечивала бы ему нормальную жизнь, была бы всегда к его услугам, содержала его в идеальной форме, вела домашние дела и не трепала нервы. Больше ничего ему не надо от женщины, которая рядом с ним; он и вовсе забыл, что она тоже человек и не может жить лишь в качестве бесконечно малого – так, кажется, у них в математике говорится, – дополнения к нему; она ведь тоже в свое время подавала надежды, и еще в музыкальном училище преподавательница специальности твердо прочила ей место в камерном оркестре Филармонии!
Он не знает даже, что дала ей скрипка – не в те глупые детские годы, когда пропущенный урок казался лучшим на свете подарком, а Бетховена именовали Битвохиным – а потом, после того как инструмент раскрылся ей целиком, всей душой, всей силой живого звучания, неисчерпаемой бездной тембровой палитры… Он не ведает, чем была для нее консерватория – два года непрерывного, не отпускающего даже во сне безграничного счастья, – и что стоило ей покинуть этот светлый рай из-за него: ведь она бросила консерваторию именно по причине замужества; неожиданно повернувшаяся судьба жены сверходаренного математика нарушила все замыслы, поскольку оба не могли подниматься одновременно по своим дорогам на две разных высоты; один должен был поступиться собой и спуститься, вообще свернуть со своего пути, чтоб помочь другому – по сути дела, принести в жертву свое личное будущее ради будущего общего. Ее скрипичная профессия еще не укрепилась тогда в незыблемой и бесспорной форме, а его диссертация уже громоздилась выше солнца сияющей глыбой успеха, вот она и пожертвовала собой, отдав музыку другим – и пошло, покатилось все вниз, по скользкому льду.
За Надиной спиной весело прогремел трамвай, словно напоминая безжалостно, что не все несчастны в этом темно-синем вечернем мире – радостно громыхнул дверьми перед золотосветным подъездом театра, выплескивая наружу праздных людей, неспешно едущих к лебединому озеру. Она вдруг подумала, что вроде бы не так много ей еще лет, а уже успела миновать прежняя, кажущаяся доисторической эпоха, когда они с Сашей ходили в этот театр, чудовищными усилиями добывая билеты, потому что в кассе их практически никогда не бывало даже на галерку – а теперь настало такое время, что билеты можно купить когда хочешь хоть в царскую ложу, да только цена их нынче такова, что ей самой и на прежнюю галерку не купить… А эти люди, с билетами и перспективой услышать Чайковского так счастливы сейчас, что, наверное, даже не осознают своего счастья…
Счастье, несчастье – все идет аккордами, чередуясь разными гармониями, и так всю жизнь: то мажорное созвучие прозвучит ликующе, то септаккорд что-то туманное пообещает, да не даст, а то дрожащий неустой в такой минор разрешится, что хочется кричать от безысходности, да только кричать бесполезно, никто не услышит, никому дела нет, поскольку у каждого свои проблемы. А сейчас вообще какой-то ре-диез минор, самый тоскливый из всех минорных ладов, где шесть печальных диезов горюют на своих линейках, да еще звучит, не прекращаясь, где-то внизу тревожное бассо остинато, напоминая каждую секунду о неразрешимости всего, что творится сейчас в ее, Надиной, жизни. А нынче все минорные мелодии сошлись в одной точке, стянутые тугим узлом контрапункта, все печальные дела решили сделаться одновременно: с вечера с Сашей поссорились, утром он даже не захотел поинтересоваться, что именно будут обсуждать на педсовете, сколь важным может оказаться для нее этот день; сколько бед он мог принести и принес, словно чувствовала – ведь именно сегодня приняли окончательное решение о закрытии ее кружка в угоду всепожирающей физике. Очень грустно – и не с кем даже поделиться, потому что подруг по училищу и консерватории она давно растеряла, ни с одной из истеричных толстых школьных баб так и не сошлась, маму с ее глазами просто нельзя расстраивать, а Саша…
Да, Саше нужна именно хозяйка, кухарка, поломойка и швея; и еще нужна… нужно существо противоположного пола, способное быстро изобразить удовлетворительную для обоих игру в постели – когда он не слишком устал от своих научных подвигов – а она скоро и этого уже не сможет. Потому что давно уже не может расслабиться по-настоящему и практически ничего не чувствует, лишь отбывает, терпит положенные минуты его мужского внимания. Минуют ее последние свежие годы, тает хрупкость тела, уходит все, что когда-то давно дарило смутный трепет душе перед затуманенным от неровного дыхания зеркалом – а что было в ней, в этой самой ее жизни, куда все делось? Куда? да туда же – все отдано, все подарено, все принесено в бесполезную жертву ему, ему и только ему – ему и его мерзкой науке.
Он взял меня, взял и вытянул из меня все возможное, – с внезапной оглушительной горечью думала Надя, пытаясь в высокой темноте рассмотреть лицо Римского-Корсакова. – Все до ниточки, использовал, исчерпал меня до дна, выжал последние капельки, отдав в жертву всепожирающему идолу математики. Он потерпит еще несколько лет, а потом отпихнет меня прочь, прогонит на сторону с глаз долой и возьмет себе другую – настоящую женщину, без комплексов и недостатков. Пока я его еще устраиваю, но он не заботится о том, чтоб удержать меня возле себя, так как уверен твердо: я никуда от него не денусь, никто меня не подберет, кому я такая нужна? Что я из себя представляю в двадцать семь лет, и что действительно женского осталось во мне? Ничего, ничего, ниче… – Девушка! Чужой голос прозвучал резко и отрывисто, точно заговорил сам Римский-Корсаков, не выдержав ее немых жалоб – Надя вздрогнула, разом потерялась в темном развале своих мыслей и, испуганно съежившись, отбежала от черного памятника. – Девушка, подождите! Голос прозвучал из-за спины, и Надя неуверенно обернулась. Широко прыгая через трамвайные пути, к ней спешил незнакомый мужчина – кажется. военный, судя по прямым плечам, светлой фуражке и чернокрылым взмахам пол длинной шинели.
5
Вечер гнал последние часы. Кофе слегка дымился. Рощин рассматривал аккуратный том своей диссертации.
Один цвет чего стоил! Красный, как полотнище бывшего флага. В давние времена был негласный закон. Красный цвет переплета могли иметь лишь диссертации по общественным наукам. Которые в библиотечном рубрикаторе обозначены двумя туалетными нулями. Остальным предписывались скромные цвета. Серые, зеленые, коричневые. Времена, конечно, миновали. Однако красный коленкор до сих пор дефицитен. Спасибо неизменной секретарше Ларисе. Присоветовала знакомого кустаря-переплетчика. Тот взял, конечно, серьезно. Но и материал нашел отличный. И сделал по высшему разряду. Ни один из томов, просохнув, не покоробился.