Он сделал это не потому, что нуждался в пакетике. Такие существовали когда-то. Чтоб предохранить костюм от внезапно протекшей авторучки. Лет пятнадцать назад. Еще во времена "Аэрофлота". Когда он еще студентом летал на конференции. И, кстати, действительно писал обычной перьевой ручкой. Нет, конечно. Не нужен был ему никакой пакетик. И ручка в кармане лежала обычная шариковая. Просто… Просто он не хотел сознаваться даже себе. Впускать эмоции в свою аналитическую крепость. Но… Но убей его бог, если вдруг не возникло странное желание. Хоть на секунду дольше задержать около себя девушку. Эту – не слишком-то даже и хорошенькую – Зину… – Пакетов для ручек давно уже нет! – звонко ответила она и повернулась к грузину. Тот отреагировал моментально. Видимо, был на постоянном взводе. Схватил ее за талию. Девушка выскользнула вполне профессионально. Стало ясно, что она много чего знает. И умеет тоже. И вдруг она расплылась в совершенно детской улыбке. Делающей абсолютно другим ее размалеванное личико. – Ей же страшно! Вы бы хоть ее погладили! Рощин повернулся. Она опустилась куда-то между кресел. Сквозь гром турбин пробился другой звук. Слабое и очень жалкое повизгивание. В последнем ряду сидел бородатый мужик. Рядом на полу покорно распласталась собака. Стюардесса присела на корточки. И ворошила тоненьким пальчиками ее загривок. Собака скулила сквозь проволочный намордник. Большие уши ее были прижаты к лобастой голове.
Рощин никогда не испытывал любви к животным. Но сейчас ему тоже стало жалко эту собаку. Такую большую. И совершенно беспомощную. Не понимающую, что происходит сейчас с ней. В чужом мире чужих людей… Умную, но совершенно одинокую. Несмотря на присутствие хозяина. Который тоже не в силах был ей что-то объяснить…
Или это не собаку было жалко ему? А самого себя? Тоже совершенно одинокого. Хоть и не вполне беспомощного в злом мире.
Двигатели взревели еще сильней. Гром их был уже не слышен в онемевших ушах. Он ударил мурашками по коже. Собака дернулась. Затравленно повела слезящимися от ужаса карими глазами. И взвыла в полный голос. Мелко-мелко задрожав всей шкурой.
Почувствовав неожиданную боль в сердце, Рощин отвернулся.
Где-то впереди истерически заорал младенец.
Начинается концерт, – снова наливаясь раздражением подумал Рощин.
Парень в шлеме опустил кулак. В его руке остро блеснул какой-то прибор. Потом он запрокинул голову. Крикнул что-то кому-то невидимому. Поднял руку.
Из-под крыла ударила тугая струя света. Угловатая тень парня метнулась далеко вперед. Самолет вздрогнул. Заскрипел. Несерьезно. И даже страшновато. Словно ржавая тачка. И сверкающий пустыми лужами черный асфальт пополз назад.
Нехотя втягиваясь под розово пульсирующую кромку крыла.
12
С коротким грохотом задвинув форточку, сразу отрубившую разноголосицу внешних звуков и оставив в тесноте кабины лишь вкрадчивое жужжание приборов, Дугарев отщелкнул стояночный тормоз. Потом подвинул вперед белые головки секторов, слегка прибавляя газу, чтоб стронуть с места примерзшие к перрону пневматики. – А ты что, Николай Степаныч, застал то времечко, когда на рулежку пальцем выпускали? – скосив глаз, неожиданно спросил второй пилот Владимир Геннадьевич. – Нет. Научили на удачу, – не вдаваясь в подробности ответил Дугарев и прибрал газ, почувствовав, как быстро раскатывается машина.
Не буду же я ему, в самом деле, объяснять, что душу тянет к чему-то ненынешнему, овеянному романтикой неба – как бы фальшиво ни звучало это затасканное словосочетание. По-другому то не скажешь… Что летать для меня – не работа, а смысл жизни. А полет начинается с того самого момента, когда загруженный самолет трогается со стоянки. И что выставленный в форточку большой палец – знак, отмечающий начало руления – есть своего рода символ. Неизмеримо более значительный, нежели простое "пошел" по рации или СПУ – думал он, аккуратно и не спеша выруливая со стоянки через перрон. – Не поймет он ни-че-го… Да и никто не поймет, потому что несерьезно это все, в самом деле. Даже Рита – и то не до конца понимает. Рита…
От-ставить! – резко пресек он себя. – Отставить мысли! Риты нет. Сейчас нет. И Ленки тоже. Никого нет. Никого и ничего. Сейчас есть только рулежка. А потом взлет. – А вот я застал, – неторопливо продолжал Владимир Геннадьевич, и Дугарев боковым зрением видел, как шевелятся в такт словам его толстые запорожские усы. – На Ржевке еще, когда мы на "Ил-четырнадцатом" ходили. – А кем? – подал голос из своей норы штурман Юра. – Тоже вторым пилотом? – Зачем вторым? – привычно и миролюбиво, не отвечая на легкую издевку, ответил тот– На "четырнадцатом" я командиром летал. – А я думал, что правоведы… – Отставить посторонние разговоры во время руления! – полушутя, но достаточно твердо оборвал его Дугарев. Юра обиженно смолк, затихнув в глубине блистера, откуда в кабину сполохами влетали отблески проползающих мимо огней.
По-солдафонски рыкнул, – тут же укорил себя Дугарев, напряженно ведя машину вдоль сияющего фасада аэровокзала. – Но что делать? Как иначе? Самописец службу несет, и если – не дай бог, тьфу-тьфу-тьфу, три раза по деревяшке… Если сейчас какой-нибудь багажник, которому вечно некогда, подрежет мне хвост и заденет обшивку, то прослушав запись, обвинят прежде всего меня. Командира, попустительствующего внеслужебным разговорам при сложной эволюции на земле. – У Челябинска фронт, – как ни в чем не бывало, сообщил Юра по внутренней связи. Значит, не обиделся, – подумал Дугарев, выворачивая с перрона на рулежную дорожку. – Понимает, стало быть, что напрасно к старику Геннадьичу цепляется. Хоть и удержаться по молодости не в силах.
Рулежка тянулась вдоль границы порта: в сотне метров справа за голой полоской низкостриженного кустарника, напоминавшего узкие нервные усики бортача Олега, бежала подъездная автострада. Навстречу мчались машины и автобусы – их огни приближались и тут же ускользали прочь, за чернеющий в боковом стекле толстоусый профиль второго пилота.
До конца рулежной дорожки оставалось совсем немного. Перед машиной лежали последние метры земли. Ругая себя за вечное, неисправимое мальчишество, Дугарев не мог подавить ощущение тугой пружины восторга, привычно сжимающейся внутри него с каждым оборотом не видимых из кабины колес шасси.
Узкая дорожка кончилась, подведя к повороту – впереди светлело заснеженное и еще даже не подтаявшее поле, окаймляющее зону отчуждения. Развернув машину носом к полосе, Дугарев прижал тормоза, не убирая газ. – Шестьдесят пять-двести двенадцать на промежуточном, – проговорил он в дрожащий у подбородка микрофон. – Готов к исполнительному. – Двести двенадцатому – ждать! – скомандовал голос в наушниках. – Повторяю – ждать. – Понял, ждать, – ответил Дугарев и, сбросив газ, слегка расслабился в кресле.
Голос диспетчера был женский, и он его сразу узнал На стартовом пункте сегодня дежурила Анна Трофимовна – единственная во всей службе движения женщина, работающая по полноценному мужскому графику. "Диспетчерская мама", – так звали ее в порту. Об Анне Трофимовне ходили легенды. Рассказывали, например, что однажды у одного молодого диспетчера зоны раскапризничалась жена, всякий раз устраивая ему дома разбор полетов перед выходом на смену. Какую опасность для всего воздушного движения представляет собой нервный диспетчер, может понять лишь тот, кто хоть когда-нибудь бывал на КДП. И тогда Анна Трофимовна однажды пришла в чужую смену, забрала свободную машину, без лишних слов привезла молодую супругу в порт и заставила просидеть ее семь часов на вышке перед локатором, рядом с несущими службу диспетчерами. Дело кончилось большими слезами, но парень больше никогда не приходил на работу взвинченным.
Дугарев усмехнулся. Это случилось лет пять или шесть назад и было чистейшей правдой: он знал, поскольку сын Анны Трофимовны два года летал в его экипаже бортинженером. Позапрошлой осенью, переучившись, ушел на "Ту-154" – и его место занял нынешний Олег.