Мы все плывем по Колыме, а я все в думах. И еще мой аналитический ум и моя беспокойная душа напомнили мне одну, обычную для того времени трагедию. Учился я в 1934-35 годах на курсах подготовки в педагогический институт. Со мной учился Александр Константинович Уржумов. Это был способный, в особенности в области математики и физики, парень, несколько вспыльчивый, с торопливой речью. Его отец был рабочий одного из лысковских заводов. Лысково — это один из небольших районных городов Горьковской (Нижегородской) области. Старшая сестра работала на радио-телефонном заводе г. Горького, у нее он жил. Мы поступили в институт, он на физико-математический факультет, я — на факультет языка и литературы (филологический). Со мной на одном факультете, в одной группе училась Анна Уржумова, родная сестра Александра. Мы подружились, а потом и полюбили друг другу. Как мне помнится, в 1937 году Александра арестовали. Я уже говорил, что в эти 37-е годы сталинские опричники особенно старательно репрессировали людей, граждан единственной в мире социалистической страны. Аня очень переживала за брата, а я сочувствовал ей и пытался узнать, за что его арестовали. Однажды Александр сидел на завалинке барака общежития для рабочих завода, где он жил у сестры, и занимался каким-то предметом математического курса. К нему подошел секретарь районного комитета комсомола и стал его агитировать подписаться на государственный заем. Очевидно, этому секретарю, по фамилии Сарбаев, был дан план, как можно больше собрать подписчиков на заем. Александр ответил, что взаймы государству он ничего не может дать, так как живет у сестры на ее иждивении, а она на заводе подписалась на заем. «Значит, ты не хочешь помочь государству?» — спросил Сарбаев. «Не могу, а не не хочу», — отвечал Александр. Сарбаев продолжал назойливо «уговаривать», подчеркивая, что нежелание подписаться на заем есть не что иное, как враждебное отношение к СССР. Он настолько надоел, что Александр послал его непечатными словами подальше. Результат: донос Сарбаева об антисоветских высказываниях студента Уржумова. Его арестовывают и немедленно в пединституте исключают из института, как антисоветский враждебный элемент. Александр был областным судом осужден за антисоветскую агитацию на 10 лет. Прошло некоторое время и однажды один студент, член коммунистической партии, посвященный в горе Ани и, надо думать, внутренне возмущенный таким «правосудием», шепнул мне, что Сарбаев арестован как враг народа. Этот факт вдохновил меня на, с точки зрения того времени, поистине безрассудный поступок. Вместе с сестрой Александра я явился в областную прокуратуру. Аня осталась в коридоре, а я в кабинете прокурора области высказал то, что обдумал, идя на эту встречу.
Я сообщил прокурору, что Сарбаев, арестован как враг народа, значит, он оклеветал Александра Уржумова, сына рабочего, способного студента. Следовательно, дело Александра надо пересмотреть. Прокурор пристально посмотрел на меня, как бы изучая нечто новое, и спросил, откуда мне известно об аресте Сарбаева. Я молча достал свой комсомольский билет, положил ему на стол. Потом сказал, что я комсорг курса. Прокурор снова посмотрел внимательно на меня, и я заметил, что выражение удивления сменилось на секунду мелькнувшей жалостью. Я потом, анализируя эту встречу и этот разговор, понял, что прокурор был удивлен безумной смелостью моей, комсомольца, рискнувшего в такое время заступиться за «врага народа» Александра. Но на лице прокурора мелькнула жалость. Да, он на секунду пожалел меня, представив, чем может закончиться мое безрассудство.
Тем не менее он затребовал дело Александра и, внимательно его просмотрев, сказал, что, к сожалению, он ничем помочь не может, так как вспыльчивый Александр наговорил суду такое, что только за это высказывание его можно было осудить. Так благополучно для меня окончились мои хлопоты. А Александр отбывал срок на Колыме.
Плывя в барже, лежа на нарах и борясь со вшами, я продолжал думать об истребляемых ни за что людях, о судьбе родины, которая несмотря на большие созидательные (руками народа) успехи, устилала на своем пути к коммунизму всю дорогу кровью этих самых созидателей светлого будущего. Мне было ясно, что кровью людей не построить счастливое общество.
Тягостно было моей душе все это сознавать. А между тем, несмотря на ледостав, наш буксир, расталкивая несущиеся ему навстречу льдины, все же благополучно доставил нас, работяг, в Зырянку.
Глава 41
«Подлинная гуманность означает прежде всего справедливость.»
В.А. Сухомлинский
Снова баня, санобработка, прожаривание нашей одежды. При бане была прачечная, где стирали белье заключенных. И тут я увидел высокого старика с благородными, я сказал бы, несмотря на старость, красивыми чертами лица. Его высокий рост, стройная фигура и какая-то подтянутость всего его худощавого тела, говорили мне, что этот седой красивый старик бывший военный. Я поинтересовался, кто он. Мне сказали, что он в прошлом командир императорского кирасирского или кавалергардского полка. Я искренно удивился: как это наши борцы за социальную справедливость по распоряжению «рабоче-крестьянской» власти не расстреляли его. И я смотрел на него с нескрываемым любопытством, как может смотреть любознательный человек на что-то древнее, изящное, чрезвычайно красивое, но носящее на себе следы времени. Потянулись дни работы в бригаде на складах на разгрузке барж и даже аварийной, получившей пробоину борта. Из ее трюма, из воды мы вытаскивали американские мешки с ячневой сечкой и какой-то другой крупой. Мешки были скользкие, разбухшие, и их было очень тяжело выносить из трюма по мокрому трапу. Но наконец зима вступила в свои права, Колыма замерзла, начались морозы и снегопады. Я в свободное от работы время заходил к доктору Кнорру, беседовал с ним. Он интересовался мной, моей семьей и даже пытался выяснить, надеюсь ли я на что-то хорошее, или надежда уже умерла. Однажды в наш зырянский лагерь с какой-то командировки, т.е. с лагпункта, а возможно с Угольной (там тоже был лагерь) привезли три мерзлых трупа заключенных. Выгрузили их в морге. Морг был недавно построен недалеко от вахты лагеря. Это были первые «обитатели» нового морга. Начальство намеревалось провести судебно-медицинское вскрытие. Вероятно, предполагалась насильственная смерть всех трех. Но для вскрытия их надо было оттаять, так как по твердости они походили на что-то деревянное. Наш медицинский начальник Никитин приказал подготовить вскрытия на следующий день в 12 часов. Кнорр обратился к санитару, чтобы он ночь в морге топил печку и позаботился оттаять «мерзляков». Санитар в ужасе и отказывается провести ночь в обществе трех мертвецов. «Выгоняйте на общие работе, но я не буду там сидеть ночь», — заявил он. Фельдшер Мотузов сказался больным. Я видел, как расстроился Иван Михайлович, и сказал, что я буду в морге топить печь всю ночь. Это вызвало изумление всех присутствующих при этом разговоре. «Не боишься, Мстислав?» — спросил Кнорр. «Знаете, Иван Михайлович, я уже давно таких, что в морге, не боюсь. Еще в давние времена один из прославленных пиратов Флинт или Кидд сказал, что мертвые не кусаются», — ответил я. Кнорр засмеялся и распорядился принести в морг побольше дров. Вечером меня в морге запер на замок надзиратель. Печку растопили еще до моего прихода. Было тепло, приятно пахло от стен морга свежими досками лиственницы — ведь морг был новый Мне предстояло решить задачу: в морге было три деревянных топчана, а нас было четверо. Я не намеревался всю ночь сидеть перед печкой. Решение пришло быстро: двое, уложенные на топчаны, были подвинуты поближе к печке, третьего, твердого, как дерево, я веревками обвязанными у него под мышками, поставил около печки, тут же я поставил топчан, на который улегся сам, предварительно набив топку печки дровами.
Стоящий у печки замерз с поднятой рукой, он как бы приветствовал меня. Я быстро заснул, приказав себе через час проснуться. Проснулся, когда дрова уже догорали, а в морге было очень тепло, даже жарко, снова зарядил печку дровами и задремал. Проснулся от прикосновения к моему плечу руки. «Кто меня будит?» — подумал я. Оказывается, стоящий у печки оттаял настолько хорошо, что опустил на меня свою руку. Вскрывал этих троих я, оперработник записывал все обнаруженные повреждения у этих умерших явно насильственной смертью. Но детали их преждевременного ухода в мир иной остались мне неизвестны. Предполагать можно многое. Свои прикончили, охрана ли в изоляторе «собирала их ребра в кучу» или на лесоповале попали под падающее дерево — все эти предполагаемые причины их смерти промелькнули в моей голове. Я зашивал уже третьего, когда Никитин стал меня торопить: он спешил подписать протокол вскрытия, а морг надо было закрыть, вероятно, в присутствии всех этой комиссии. «Я заканчиваю, гражданин начальник», — ответил я Никитину и на секунду, продолжая зашивать труп, поднял голову и посмотрел на Никитина. И в этот момент игла вонзилась мне в ладонь левой руки. Я вскрывал без резиновых перчаток (их не было), а руки мои были густо смазаны вазелином. Я прекрасно понимал, что такое игла, побывавшая в трупе, какую смертельную опасность таит ее укол. Подняв с поля щепку, я соскоблил вазелин и высосал, часто сплевывая, ранку на ладони. Начальство ушло, надзиратель запер морг. Когда я зашел в амбулаторию, я услышал уже конец разговора. Кнорр убеждал Никитина, говоря: «Он честный человек, не жулик, обладает медицинскими познаниями, исполнительный и дисциплинированный, и мне кажется, что было бы справедливо проявить к нему гуманное отношение», — говорил Кнорр. Я не стал мешать разговору Ивана Михайловича с начальником и тихо ушел