- Быстрее, быстрее!
- Уже и так сто двадцать!
- Еще быстрее! Мы должны успеть до захода солнца.
- Они знают и будут ждать. Вчера из Москвы позвонили, что вы уже выехали, а сегодня утром звонила Людмила, я сказал. Они ждут.
- Солнце не ждет. А после заката хоронить нельзя.
- Какая разница - когда!
- Не смей!
- Простите, Петр Андреевич. Я... не знал... Наверное, обычай?
- Гони!
Церкви Переяслава, забитая машинами со свеклой Золотоноша, загадочный Ирклиив, глубоченные балки, глиняные горы, бесконечные воды Кременчугского моря, в Градизске чуть не столкнулись с "Москвичом", который шел на левый поворот к придорожному ресторану и не хотел их пропускать по прямой, считая, что его ресторан - важнее всего остального, Кременчуг срезали почти по касательной, проскочили окраинами на Полтавскую дорогу, через Псел - по мосту, который, кажется, проложили саперы для танков еще в сорок третьем году. Солнце падало катастрофически. Оно уже чуть держалось, еще разлохмаченнее, еще более сумасшедшее, чем возле Киева, уже давно как бы и не светило вовсе, потому что все вокруг было серо-темное, будто Карналь смотрел на мир через закопченное стекло. Юрий, бледный, спавший с лица, гнал маленькую машину так, что чудо, как она еще не разлетелась на куски, не разбилась, не перевернулась. Колеса бились о твердое покрытие шоссе, и вся машина больно ударялась о тугой воздух, который словно стекался отовсюду, сбивался, густел почти до железной твердости, словно какие-то злые силы решили преградить путь этим двум людям, и они же разбесновавшимися космическими ветрами сдували солнце с неба, гнали его на край неба, в сумерки, в ночь.
Карналь отталкивал от себя мысль, что отец где-то лежит мертвый, для него батько был всегда бессмертный, оставался живым. Карналь слышал его глуховатый добрый голос, проступали строки его бесчисленных писем с подробным перечислением всего, что произошло в селе с людьми, животными, деревьями, травами, строки о сельских рождениях, радостях, о несчастьях и смерти, о новых и старых песнях, любимых еще отцами, и дедами, и прадедами... "Ой, крикнули cipi гуси на ставку в яру..."
"Ой, крикнули..." Сейчас для Карналя главным было: успеть. Приехать до захода солнца. Застать отца. Если увидит его, тогда он для него будет жить всегда. Не может умереть. Ибо отцы не умирают никогда - они живут в детях, в своих сыновьях...
Только бы успеть!
Карналь почти молил Юрия. Уже не словами, а одним взглядом. Мукой своей, которую тот, неизвестно, способен ли понять.
А солнце летело - страшно было даже взглянуть на небо. И темнота падала сверху, а ей навстречу снизу поднималась еще гуще, еще мутнее, и две эти столь неодинаковые темноты сталкивались высоко над землей, и черные вихри падали на солнце и толкали, толкали его книзу - темно-красное, взлохмаченное, усталое.
До села оставалось три километра, когда они свернули с шоссе, и Просяниковская гора заслонила от них солнце, словно бы настала настоящая ночь, так что даже Юрий впервые за всю их страшную дорогу встревоженно взглянул на Карналя. Но тот теперь уже был уверен, что успеют, успокаивающе показал глазами: гони!
Проскочив гору, в вулканных взрывах пылищи влетели в боковую улицу Озер, возле Максима Живодера, потом на центральную улицу, к высокому зеленому забору, к воротам...
Ворота настежь, от сарая длинные темные тени - на белые стены хаты; во дворе пожилые женщины, какие-то все маленькие, в темных тяжелых платках, хлопочут у столов. Множество столов посреди двора. Еще не расставленные, еще в беспорядочной ломаности линий, но уже угадываются два длинных ряда. С "круглого стола" интернациональных споров о судьбе человечества - сразу за столы, расставленные в батьковом дворе. Столы безнадежно длинные и узкие-узкие, точно корабли в море вечности. А пожилые женщины возле, как бессменные рулевые. Первыми принимают нас, когда мы приходим на свет, и первыми провожают.
Одна из женщин подбежала к Карналю, который, шатаясь, вылез из машины.
- Ой, Петрику, дитятко! Не застал же батька дома. Понесли уже!
Карналь посмотрел вдоль широкой улицы и в самом ее конце, возле нового Дома культуры, увидел все.
Тысяча людей. Медные трубы оркестра. Красный гроб в воздухе. Ничего не успел сказать женщинам. Упал в машину. Безмолвно крикнул: "Туда!"
Юрий тоже видел. Перепуганно всматривался в тысячную толпу. Не мог понять, откуда могло взяться тут столько людей? Или сошлись со всей степи? Не заметил глубокой колдобины посреди улицы, машину подбросило высоко вверх, она упала на землю, наверное, уже разбитая вдребезги, но покатилась дальше, заскрежетала тормозами перед самой толпой, вся тысяча, а может, две, десять тысяч лиц обернулись, глянули в сторону Карналя, как он изнеможенно вылезает из "Жигулей", как одеревенело становится на ноги, как незряче ступает - по мягкой пыли - мимо всех, сквозь широкий проход, образованный для него людьми, идет к гробу отца, поставленному на машину, чтобы везти к кладбищу, потому что солнце уже заходило угрожающе и быстро, а обычай должен быть соблюден, как соблюдают его те женщины, что омывают покойника, в последний раз моют ему голову, снаряжают на тот свет таким же чистым и честным, как прожил он свою долгую трудовую жизнь на этой земле, среди этих людей.
Перед машиной увидел Одарку Харитоновну. Старенькая, сгорбленная, что-то шептали ее пересохшие, запекшиеся губы, кажется, утешали его, Петра Карналя, - хоть и неродного, но ведь ее же сына. А рядом - Людмила, какая-то необычно высокая, в черном кожаном костюме, в черной шали, постаревшая на целых десять лет. Заплаканные глаза, красные, как рана - без дна... Ее поддерживали двое или трое... Кажется, его дядя Дмитро, кажется, тетя Галя, двоюродный браг Игорь, Зинаида Федоровна, товарищ детства Василь Гнатович. Собственно, он знал здесь всех, оглянись лишь на людей, на их руки, все вспомнишь, потому что и не забывал никогда, и они тебя помнят, потому что тоже не забывали никогда и не забыли.
Людмила упала на грудь Карналя:
- Папа!
Карналь держался. Обнял дочку. Поцеловал ее слезы. Обнял мачеху.
Потом подошел к машине.
Мать его везли когда-то на лошадях. Кони били копытами по его маленькому сердцу. Теперь фурчал мотор. Приглушенно, смирно, виновато. Цивилизация. Та самая, будущее которой отстаивал он еще три дня назад. Кузов машины с откинутыми, будто заломленными, бортами. Точно руки в отчаянии. Красный гроб. Поздние осенние цветы. Мраморный блеск успокоенного отцовского чела. Трудовые медали на алых подушечках. В изголовье съежилась старая женщина. Прокопиха. Оплакивает всех в селе уже полсотни, а может, и всю сотню лет. Машина тихо тронулась. Кто-то подсадил Карналя. Он сел у гроба, сжался калачиком, как маленький мальчик. Перед отцами - дети всегда малые. Поцеловал отца в лоб. Ударило неземным холодом, будто от всех памятников мира. Батьку, чего же ты такой холодный? Это я, Петрик. Успел, прилетел, примчал. Батьку!
Бормотал мотор. Шорох сотен ног.
Карналь крепился.
Люди шептали. Он все слышал.
- Вот так и свою маму еще маленьким... Сидел возле маминого гроба... А теперь возле батькова... Говорят, уже академик... Да все равно - ребенок...
Старая Прокопиха причитала:
- Да открой же свои глазоньки, да глянь, кто возле тебя! Так уж хотел повидать сыночка перед смертью, да не повидал, а теперь сыночек рядом с тобой, а ты и не взглянешь, и не увидишь. Разве так уж нагляделся на белый свет, что не хочешь и глаз открыть? Да разве так уж наработался, что сложил свои рученьки изгореванные? Да и разве так уж наговорился, что не скажешь и слова своему сыночку?..
Карналь крепился.
Через Педанивскую балку, вечно заболоченную, машина проехать не могла. Свернуть стороной, чтобы степью, не было уже времени. Дальше понесли гроб на руках. Карналь взялся первым. Его осторожно отстранили:
- Нельзя тебе, Петрику. Обычай не велит.