- Дворцов не имеем, - хмуро заметил я, а сам подумал: забыла ли, из какого "дворца" спас тебя в Переяславе? Не завешивала ли ты ряднами окна в казацкой хате, да не выгоняла ли мух, да не притряхивала ли земляной пол свежескошенной травой?
- Можно бы занять старостинский дворец. Он и так стоит пустым.
- И пускай стоит! Так же, как и те наряды на каждый день года - ни к чему! Казаку и одной сорочки хватит. Каждый день новое: то вверх рубцами, то вниз...
- Еще бы и в дегте, - едко добавила пани Раина.
- Может, и в дегте для здоровья.
- Но, надеюсь, пан Хмельницкий сменит свои дегтевые сорочки на чистую одежду? Я велела нагреть воды. Пахолки сейчас приготовят купель.
- Благодарю, пани Раина. Вы заботитесь, как о сыне.
Она побледнела и молча ушла от меня. Должен был теперь жить между ненавистью и любовью, и не было спасения.
Но все же, хотя и с ненавистью, пани Раина вскипятила огромнейший чугун воды с зельем, пахолки вылили воду в большое вербовое корыто - для купели пана гетмана. Очистить и омолодить хочет меня пани Раина или, может, отравить своим зельем? Опекала меня когда-то для себя, теперь будет опекать для дочери - или же для сырой земли? Никого об этом не спросишь, и никто не скажет, да и нет никого, даже Демка верного. Только чистая одежда богатая лежит на скамье горкой - позаботился мой есаул и об этом.
Снял с себя тяжелую, задымленную, грязную одежду, полез в купель... Омолаживался. Радовался. Имел наконец любимейшую женщину! Имел! Мог бы взять ее без проволочек, как был, соскочив с коня и сграбастав в объятья, взять как захватчик, жестокий, грубый, нетерпеливый, взять, как добычу, как вознаграждение, как месть за все. Стать таким безжалостным, как те тысячи, которые идут где-то степями от Желтых Вод до Корсуня вдогонку и наперехват Потоцкому и Калиновскому, идут, как и он, утомленные, пропитанные пылью, потом и пороховой гарью. Мог и не мог. Плескался в вербовом корыте, разбрызгивал воду, отпырхивался, отжимал чуб, сдаивал воду с усов. В чистоте и несмелости должен был возвратить свою любовь, найти и возродить утраченное. Отбил, отвоевал у заклятого врага не для надругательства, не для грубости, а для высокого уважения и нежности.
А пани Раина, крадучись под дверью и прислушиваясь к моему кряхтению и разбрызгиванию воды, считала, наверное, что это она так укротила этого степного пардуса, этого льва над львами, сама становясь львицей, а Матрегну свою делая львицей молодой.
Матрегна. Царица матерей и женщин. Женщина над женщинами, как я отныне гетман над гетманами.
Матрегна...
Следили ли мои джуры за пани Раиной, когда готовилась для меня купель? Для нее я теперь был наездником, жбуром, насильником, кем угодно. Имела все основания ненавидеть меня и желать мне смерти, но вынуждена была подчиняться силе - выражала это каждым словом, каждым наклоном головы, движением уст, поднятием бровей. Не она ли тогда накликала Чаплинского на Субботов? Может, тоже хотела для себя, а тот схватил дочь? О, если бы узнать! Малое утешение. Ох, малое. Никакое.
Я был несправедливым к пани Раине. Она стремилась устроить все как можно лучше, с высочайшим почтением и гетманским достоинством. Пока я купался и прихорашивался, в светлице были поставлены столы, накрыты льняными скатертями, заставлены яствами и напитками, и уже и гости были созваны наивельможнейшие из тех, кто оказался в Чигирине, и нас с Матронкой посадили на красном углу, и была она вся в белом атласе, сама вся будто шелк ласковый, и голова кружилась и от нее, и от горилки, которую пили за долгожданную трудную победу, за здоровье всех и за меня, и от веселья бесконечного, и от багряного света, что волнами ходил перед моими глазами, дразня меня своей непостижимостью, неотступный и несносный, как пытки. Я готов был стонать от муки незнания, пока наконец понял, что это мою душу разрывает нетерпение. Почему нас не оставляют одних с Матронкой? Зачем все это, зачем все эти люди? Все пьют и пьют за гетманское здоровье, веселятся, танцуют - и какое им дело до гетманов, и до королей, и до всех повелителей мира? Разве трава спрашивает у кого-нибудь разрешения, чтобы расти, а дожди - чтобы упасть из облаков на землю, и разве реки текут тогда, когда им скажут, а птицы прилетают по королевским велениям? Я хотел тоже быть как эти люди, собственно, был таким же: едва прикоснулся к шелковой руке Матронкиной и показал ей глазами, чтобы бежать. Лицо ее вспыхнуло так, что видно стало и при свечах, но тихо подчинилась, я пропустил ее вперед, закрывая спиной от пани Раины, метавшей грозовые взгляды.
Мир для нас не существовал больше.
В ложнице было темно, только лампадка еле мигала под образами да чуть-чуть виден был сквозь окна жар с казацкого костра сторожевого посреди двора. За стеной продолжалась наша словно бы свадьба, а мы были здесь, впервые в жизни как муж и жена, впервые наедине со своей любовью, своей страстью.
Я целовал даже воздух вокруг нее, а потом снова и снова возвращался к неистовым устам и умирал в них, умирал навеки. Темные уста страсти. Вся была в белом, и постель тоже была белая. "Бiлу постiль постелю, бiлу постiль розстелю..." Ненасытная постель, живешь и умираешь в ней, знаешь об этом, каждый раз забываешь, соблазненный и искушенный. Не вводи нас в искушение, не вводи... Почти с ненавистью кинул я Матрону в эту белую пену, заглушил ее пугливое "нет! нет!" тяжелым своим поцелуем, словно припечатал, словно вложил в него всю свою страсть, свое доброе чувство к этой молодой женщине.
Вчера еще был никем. Беглец без надежды возвратиться, гетман без победы, вождь без народа, властелин без державы. Сабля в руках да конь под тобой - этого достаточно и недостаточно, если ты вознесен на высоту побед и власти.
Возле моей жестокости - это шелковистое тело, возле моей огрубевшей, изрубцованной, в шрамах души - это чистое сердце, возле моих тяжелых утомленных рамен - это летучее существо, возле моих насупленных густых бровей - эта небесная улыбка, способная воскресить мертвых, растопить вечные снега, заставить реки течь вспять и даже - о чудо! - возвратить утраченное время!
- Ждала меня? - спросил в темноте.
- А кто бы ждал тебя? - и голос поразил меня неожиданным холодом.
Закричал бы ей: "Как кто? Народ весь! Украина! Будущее и надежда ждали меня!"
Но кто же выкрикивает перед женщиной? Смолчал, лишь засопел обиженно, а она мгновенно уловила мое настроение и прижалась лебедушкой.
- А кто бы тебя не ждал? - повернула свои же слова так ловко, что растаяло мое сердце, мое доверчивое, изболевшееся сердце, - полечи его, моя милая, ой полечи!
Дарила себя, как просфору в причастии, с торжественной бережливостью, одну лишь крошечку, а у меня ведь были раскрыты душа и сердце - страстные, ненасытные. Но должен был довольствоваться тем, чем одаряла.
Священные крохи.
Потом снова это гибкое, заманчивое тело сковала ледяная волна - и Матронка застонала-заплакала:
- Я мужняя жена. Зачем приехал? Зачем?
- Как без тебя жить?
- Грех перед богом!
- Отпустят нам этот грех. Все иерархи церковные будут отпускать.
Она только и знала свое: "Нет! Нет! Нет!" Кто бы не хотел сломить этот крик? Тело было уже мое, душа была моей и сердце, а теперь? Лишь потому, что встал между нами ксендз, в черной сутане, и постным голосом пробормотал "доминус вобискум", - мы не можем иметь своего счастья? И уже и не любовь между нами, а лишь неряд и ненасытность? Да неправда же!
Эта ночь должна была быть для нас, и она была, но какой ценой? Неужели за нее надо было платить Желтыми Водами? А может, наоборот, ночь эта - плата за Желтые Воды? Кто же это знает?
Я уснул и не слышал, как выскользнула из постели Матронка и исчезла уже до утра. Лежал и слушал тишину. Юрко и Катря спят, пани Раина, проводив гостей, наверное, слоняется по дому, как привидение, Матронка исчезла так, что никто уже не найдет ее до солнца, казаки жгут костер посреди двора, сосут трубки, задумчиво смотрят в огонь, я в заброшенности, какой-то багряной тьме, похожей на мое застольное нетерпение, лежу без движения, хочу думать про Матронку, но не могу - багряность зачаровывает меня и лишает сил, она становится гуще, темнеет, потом рождается светлое облачко - и из него выплывает Самийло. Такой, каким поехал тогда от меня к Княжьим Байракам, скуластый, узкоглазый, умный и сдержанный.