Литмир - Электронная Библиотека

Одета так хорошо, волосы причесаны, сапожки на ногах чистенькие, а в глазах такое, что и не передать. Не думал я никогда, что у нее глаза такими быть могут. Глядит на меня, губы кусает, сейчас заплачет.

— Галаша.

Я говорю:

— Нет.

— Да что ты, Галашенька.

Нас уж толкают, она ко мне все ближе, тут я повернулся и пошел быстро. А она мне в спину пронзительно так, на всю улицу:

— Галаша, что с тобой сделали? А-а-а!

Я еще быстрей, и все чудится, что она бежит за мной.

«Дура ты, шепчу, дура ты холеная. И живешь ты хреново и правильно, что хреново. Хоть и денег у тебя, видать, хоть лопатой греби, а все равно дура».

И такая меня взяла тоска. Всю дорогу протосковал, проплакал, зубы стиснув. И ее жалко, и Зою, и себя. Хорошо еще, на станции шофер незнакомый попался, спрашивать ничего не стал. Задами я к дому пробрался, дорогой на реке бутылку выпил — и хоть бы взяло.

Дома-то я предупреждать никого не стал. Вхожу, а они сидят вечеряют. Зоя, как увидела меня, побледнела, головой качнула и идет ко мне. Во мне все дрожит, как в ту нашу ночь первую, ночь белую. Но тут Татьянка, дочка мою любимая, увидела мое лицо — и как заревет. Орет, успокоиться не может, а у меня от этого крика кровь в жилах стынет.

Мать еще подскочила и ругать меня:

— Вот до чего пьянка довела! И опять косой пришел. Глаза б мои тебя не видели.

Зоя ей:

— Замолчите!

Но я уж из дома выскочил, схватил на дворе топор и к Филошкиному дому пошел. Убью, сволочь, думаю. Лучше мне до конца дней в тюрьме гнить, чем эта гадина разгуливать здесь станет.

Бабы деревенские неладное почуяли, как сороки заверещали, и, пока я шел, Филошку уж предупредили. Ворота у них заперты, я топором бью, народ сбежался. Мать его выскочила, волосы у нее всклочены, заревела:

— Ирод ты поганый! Мало тебе тысячи рублей было. Я уж и коровушку продала, и поросенка свезла, денег тебе этих проклятущих насобирала, по людям назанимала. Как отдавать-то стану? Тяжкое телесное повреждение у него, у бугая! Что тебе от нас еще надово?

Я, как услышал про тысячу эту, следователя вспомнил того и обмер. Рука у меня ослабла, выхватили топор, а тут и батя подоспел.

И говорит так негромко:

— Что, сынок, навоевался? — А ведь никогда он так меня не звал, батя-то мой. — Пойдем ко мне.

Стоит он, глядит на меня, словно опять ириски на ладони протягивает. Тут вся моя злоба улеглась, и успокоился я.

— Ладно, пробурчал, — живи, недоносок.

И пошли мы с батей в дом его, железом крытый, тесом обшитый, с окошками резными. Хорошо у бати дома, богато. Телевизор цветной, книги повсюду, журналы. Эх, батя, батя, из таких, как ты, думаю, академики выходят, министры, а ты вот всю жизнь тутова просидел. И сын у тебя вон какой получился… Выпили мы с ним водки, покурили. И батю разобрало, стал он ко мне приставать с думами государственными:

— Ты гляди, сын, что товаришши с нами сделали. Землю у дедов отняли, а сами сгноили все. Сеют столько, что убрать не могут. Техники, почитай, тыща тракторов в районе, а дороги хуже, чем при царе были. Лико ты, как сгубили нас, окаянные. Эх, Галаша…

— Ладно, — говорю, батя, — отступись. Давай лучше песню споем про танкистов.

— Нет, обожди ты с песней своей. Тебе, может, и по хрену все, а у меня, когда я гляжу на все это, душа болит, понял?

Тут мне вдруг обидно так сделалось.

— Душа болит? А у меня не болела всю жизнь при живом отце без отца расти? Ты чем товаришшей ругать, обо мне хоть раз бы подумал! Хоть чему бы научил. Может, тогда и вышло бы все по-другому.

Он голову опустил, вздохнул только:

— Да я, Галаша, чего… А вот что ж ты отчество-то мое не взял?

— Не взял…

Поглядел я на него: а он уж старенький совсем, волосья седые, редкие, руки дрожат, одинокий такой. Жалко мне его стало. Ведь ничего у него не осталось хорошего. Пока сильный был да здоровый, любила его жена. А теперь говорили про нее, что гуляет она на стороне. Хотелось мне ему сказать что-нибудь хорошее, но слова застряли, нейдут. Сидим мы, молчим, а тут баба его приходит. Батя так виновато на меня поглядел и пошел проводить до калитки.

Вышел я от него в тревоге какой-то. Смеркалось уж, домой сразу не пошел хмельной. Добрел до реки, искупался, покурил на берегу, а когда к дому подошел, спали уж все. Только Зоя не спала. Лежала на кровати тихая, неподвижная, и у меня вдруг комок к горлу подступил.

— Зоя, любушка ты моя, — шепчу, — на что я тебе такой? Лучше б убил он меня, и не мучилась бы ты со мной.

Она головой покачала, рукой по лицу моему провела, прижала к себе, и чувствую: плачет она. Плачет, гладит меня, слова ласковые шепчет, девичьи, а мне Михайлов день вспоминается, как в огромную бадью с суслом мужики камни бросали и пиво в колоду стекало, как бабы песни пели и меня целовали, как взлететь мне хотелось, а над самой нашей деревней громадные, близкие звезды висели, точно кто-то их туда воткнул.

И так я лежу и думаю: да пропади оно все пропадом, ничего мне не надо, вот есть у меня жена, вся до последнего вздоха моя, и ладно. С тем и уснул.

А только неладно все кончилось. И месяца не прошло, как опять я в больницу попал. С животом у меня стало плохо. Маялся, маялся от боли, лечили меня, но ничего не помогало. Врачиха говорила, что это потому, что я пил много, вот желудок и надорвался, но я так думаю, не в этом дело. А дело в том, что связано все в организме. И хоть задел мне Филошка нос, отозвалось вот оно где. И с каждым днем мне все хуже и хуже становилось. Из больницы меня выписали, и так я понял: домой умирать отправили.

Зима уж прошла, весной потянуло. Лежу я и думаю, сколько б сейчас отдал, чтоб на реку пойти, рыбы наловить. А боль такая, что страшно и сказать. Зоя раньше уколы делала — помогали, а сейчас ничего уж не помогает. Худо мне совсем было, так что и мыслей в голове не осталось, только чтоб боль терпеть да не стонать, не быть ей в тягость.

И вот лежу я так однажды, дома нет никого, и вдруг чувствую, боль как будто отпустила. И так хорошо мне сделалось. Видно-то только краешек улицы, смеркается, да печка белеет — как раз летом побелили. И так любо мне все, умильно на душе. Господи, думаю, какой же я счастливый. Сейчас вот жена моя придет, дочка, и так хорошо мне с ними станет. Сядут они возле меня, рассказывать буду, что делали. Тихо в доме, гулко, лежу я, и так легко мне, что даже тела своего не чувствую.

Тут как раз Зоя входит — и ко мне. Я улыбнуться ей хочу, сказать что хорошее, а вот не получается, губы не слушаются. Она меня как увидела, побледнела, бросилась, за руку хватает, а я не чувствую ничего. И чудно мне так, что не чувствую. Должен же чувствовать. А только мне все легче и легче становится, и хочется мне Зое об этом сказать, чтоб не плакала она, а вместе со мной радовалась. Но она все плачет, и сказать я ей уже ничего не могу, а только понимаю, что это я умер.

Меч царя Соломона

1

Они не должны были встретиться. Он — единственный сын обеспеченных, интеллигентных родителей, она — молодая, но уже потасканная малярша, лимитчица, делавшая ремонт в их квартире. Было душное московское лето, окна распахнуты настежь, из них несло зноем, в комнате воняло побелкой. Она привычно белила высокий потолок в заляпанной краской робе и мечтала о том, чтобы скорее закончить и пойти в ванную. Хозяева уехали на выходные на дачу, и в большой добротной квартире она была одна. Она привыкла работать одна, делала все хорошо и быстро, и ей часто давали заказы в таких квартирах.

Ну, кажется, на сегодня все. Она слезла с лестницы, с наслаждением скинула рабочую одежду, белье и забралась в огромную голубую ванну. Долго лежала и ни о чем не думала, потом намылилась и не услышала, как щелкнул замок — вернулся с практики хозяйский сын, пытавшийся за лето отрастить бороду, которая шелковистым пушком вилась у него на подбородке. Она стояла в это время под душем и не заметила, как он приоткрыл дверь, и ему буквально брызнуло в глаза ее блестевшее от струй крепкое тело.

60
{"b":"44142","o":1}