— Пусть жгут, — вырвалось у Марыча.
— Хорошо тебе так говорить, — пробормотал Модин, — ты вон уедешь скоро. А мы?
Но шофер ничего не слышал и не говорил в ответ. Уже два дня он не ел, только пил, но изнурительный, с кровью понос не прекращался, хотя непонятно было, что еще мог исторгать, причиняя жгучую, постыдную боль, опустошенный желудок.
К вечеру ему стало совсем худо, и Модин отвез его в больницу. Марыч плохо соображал, где находится и что с ним. Он лежал в бреду, и в его воспаленном сознании мелькали лица, громадные птицы махали крыльями, заслоняя небо, он снова куда-то ехал по несшейся навстречу дороге, в духоте раскаленной кабины.
Несколько раз приходила пожилая врач, щупала его печень и селезенку, считала пульс, звонила в город и в воинскую часть и долго и убедительно что-то говорила, но потом раздраженно бросала трубку и закуривала. А состояние больного меж тем ухудшалось. Промывание желудка не помогло, несколько часов пролежал он под капельницей, и снова ему мерещилось ужасное.
Разбудил его стук в окно. Марыч открыл глаза и увидел прильнувшего к стеклу Модина. В руках у прапорщика была бутылка водки.
— Эй, партизан! — позвал он. — Поехали за баранами.
— Я не могу.
— Да брось ты, «не могу»! Поехали! Водки выпьешь, кумыса — всю хворь как рукой снимет. А здесь тебя только залечат.
Он выглядел очень возбужденно, и было что-то странное и настораживающее в его настойчивости. Марычу не хотелось никуда ехать, но он неуверенно приподнялся, спустил ноги на пол и сделал несколько шагов. Идти оказалось нетрудно. Больной одновременно чувствовал в теле и слабость, и легкость. Старенькая трухлявая рама легко поддалась, и шофер распахнул окно. Луна, такая же яркая и страшная, как в ту ночь, освещала улицу, дома и машину, в которой сидел посмеивающийся Жалтыс и приветливо махал рукой.
— За ночь обернемся, — весело сказал Модин. — К утру приедешь — никто и не заметит.
— Да разве успеем? — засомневался Марыч. — Туда сколько ехать-то?
— Они теперь ближе стоят.
Машина не ехала, а плыла. Она двигалась с невероятной скоростью, так, что столбы вдоль дороги сливались в сплошную полосу, образуя темный коридор. Иногда Марыч впадал в забытье, ему чудилось, что он поднимается над степью, и внизу остается стремительно несущаяся в ночи точка и расходящийся от нее треугольник света. Он крепче сжимал руль, но машина была послушна и шла легко, будто это была не та развалюха, на которой он ездил, и под колесами лежал асфальт.
Еще издалека они увидели зарево костров, послышалось ржанье верблюдов и лошадей, голоса людей, гортанные крики, свист. Все это сливалось в непрерывный гул, и огней, людей, скота было так много, что можно было подумать, здесь собралась вся Великая степь. На кострах жарили мясо, торопливо проходили закутанные в покрывала женщины, визжали и бегали, путаясь у них под ногами, дети. Земля была устлана коврами, и на них сидели гости.
— Тонанбай четвертый жена берет, — пояснил Жалтыс. — Молодой, красивый, грамотный. Сто баран за жену отдает.
— Да, похудеет у него мешок-то, — хохотнул Модин.
Лоснящееся от жира, разгладившееся и помолодевшее лицо хозяина светилось самодовольством. Модина и Марыча усадили в кругу гостей, принесли тарелки с дымящимся мясом, налили водки. Они были единственными чужаками. Резкая речь раздавалась со всех сторон, потом степняки запели, загудели, Жалтыс куда-то исчез, Модин вскоре напился и отвалился без сил. Марыч же почти не пил. В кругу этих людей, чьи враждебные взгляды он постоянно ощущал на себе, ему было неуютно, беспокойно и хотелось домой. Он принялся расталкивать своего товарища, но прапорщик был пьян мертвецки.
Из юрты вышла невеста и встала за спиной Тонанбая рядом с тремя его женами. Раздались громкие одобрительные возгласы, Марыч пригляделся внимательнее и похолодел: он узнал в нарядно одетой молодой женщине степнячку. Шофера прошибло потом, он быстро наклонил голову, но было уже поздно. Невеста узнала его.
Она что-то сказала Тонанбаю, тот нахмурился, его гордое лицо сделалось жестоким и злым, и он двинулся по направлению к обидчику. Марыч вскочил и, расталкивая гостей, бросился бежать. Поднялась невероятная суматоха, его потеряли из виду, и он, путаясь в веревках, верблюжьих упряжках и поводьях, заметался между юртами и повозками. Все мелькало и кружило у него перед глазами, снова падала и светилась, озаряя полнеба и степь, и клонилась к чужому горизонту чужая луна, а он все бежал и бежал, пока какой-то всадник не зацепил его длинным шестом с веревкой на конце. Марыч упал на траву, и наступило затмение: его куда-то несли, кололи, переворачивали, раздевали и терзали измученное тело. Он не различал ничьих лиц и только узнавал блестевшие в темноте холодные глаза степнячки.
4
Студенистое, жирное солнце выкатило из-за дальней сопки и, цепляясь за горизонт, поплыло по-над степью. Шофер лежал, связанный веревками возле какой-то повозки. Местность опустела: кочевники снялись и ушли, только кое-где дымились костры, над землею парили громадные птицы, опускались и подбирались к остаткам вчерашнего пиршества. В стороне паслась отара и стояла одинокая юрта. Машины нигде не было. Марыч оглянулся и увидел невдалеке от себя связанного Модина.
— Эй! — позвал он.
Прапорщик открыл мутные глаза и застонал.
— Сука Жалтыс! Сука!
Хотелось пить, но никто к ним не подходил. А солнце уже поднялось над степью и стало припекать. Они кричали и звали, надсаживая охрипшие, пересохшие от жажды глотки. Омерзительно жужжали и садились на лицо, лезли в глаза и в рот блестящие зеленые и синие мухи, осмелевшие птицы кружили совсем рядом, и Марыч испугался, что, покончив с костями и кусками мяса, они возьмутся за людей. Иногда шоферу слышался вдалеке шум машины, иногда казалось, что по краю степи, по самому горизонту идут зерноуборочные комбайны, но это были только миражи пустой и мертвой степи.
Тонанбай появился часов через шесть, когда сознание их совсем помутилось, и они бредили. Он развязал их и махнул рукой в сторону отары.
— Чего он хочет? Пусть даст воды!
Они ему показывали знаками — пить, пить — чабан что-то сердито говорил, но они не понимали. Потом он уехал, растворился в мареве душного дня, и они снова остались под изнурительным солнцем.
— Пошли! — сказал Марыч, вставая.
— Куда?
— Ты сам говорил, они теперь ближе стоят.
Модин покачал головой, и Марыч больше не стал его уговаривать. Сильнее жажды и зноя его мучила бесконечная круговая линия горизонта, хотелось забиться, спрятаться в какую угодно яму или расщелину, только бы не видеть этой громады, у которой не было центра и центр ее был везде. Удар хлыста по спине заставил его остановиться. Беглец упал и увидел над собою молодую жену Тонанбая. Она сидела на лошади, гибкая, ловкая, ее красивые глаза блестели и горели азартом, ноздри раздувались, охваченная погоней, она была еще привлекательнее и желаннее, чем в ту ночь. Он вспомнил влажный вкус ее губ и протянул руки, но новый удар хлыста отшвырнул его на землю.
— Ты будешь пасти овец моего мужа! Вставай!
Тело налилось тяжестью, и он почувствовал, что не может никуда идти.
— Ты придешь сам, когда захочешь пить.
— Нет! — крикнул он, но голос у него сорвался, и изо рта полилась кровь.
Степнячка хлестнула лошадь и умчалась, и он остался лежать на сухой траве. Стук копыт удалявшейся лошади стих, а потом снова его куда-то поволокли, снова мучили и колотили. Он лежал в забытьи и не знал, где находится, но вдруг расслышал над собой голоса.
— Борт придет не раньше понедельника.
— Я не могу столько ждать. Он очень плох.
— Отправляйте на машине.
— Десять часов дороги он не выдержит.
— Пусть с ним кто-нибудь поедет.
Марыч плыл на носилках в раскаленном воздухе по больничному коридору, мимо боксов, стеклянных стен и плакатов санпросветбюллетеня. Промелькнуло серое от пыли лицо Модина с пустыми и пьяными глазами, ему что-то резко выговаривал высокий мужчина в военной форме. Несколько раз кто-то повторил слово «эпидемия», подошла женщина в белом халате и с закрытым лицом, марлевой повязкой. Марыча погрузили в машину, и снова замелькали перед глазами заборы, дома, водокачки и столбы.