Майор Дитринц, поняв, что своим появлением помешал веселью, обменялся дежурными фразами с Мангофом и Бергманом, пошёл восвояси. Во дворе солдаты по-прежнему рьяно зажимали девок, поднимавших страшный визг. Дитринц вышел на заснеженную дорогу, где-то слышалась отдалённая стрельба, война не прекращалась и ночью. А в этом посёлке для его солдат интендантской роты одно приволье, думал он на ходу, и вспомнил, как капитан Бергман докладывал, что приходил староста, бабы живо усадили старика за стол, всучив ему стакан самогонки. Осташкин, конечно, не отказался – выпил, а потом крыл матом баб и девок, что осрамились вконец. Домна обозвала его предателем и вытолкала из хаты под хохот немцев…
После ухода коменданта солдаты потащили сестёр Овечкиных, Ольгу и Арину, на огород, где стояли скирды сена и соломы. Девки вырвались и – наутёк по огородам, утопая в глубоком снегу, не чувствуя ни капли холода. Солдаты, распалённые крепким самогоном и любовным азартом, всё-таки настигли их. Они уже не визжали, а только плакали и сквозь слёзы истерично смеялись…
Но оставим девчат на суд их совести; весь вечер они, отведав самогонки, соперничали в остроумии с немцами, ведя себя крайне разнузданно, тем самым пробудили против себя всю солдатскую пылкость и агрессивность…
Алёна Чередникова была сначала заодно с Овечкиными, но вела себя намного сдержанней и приличней, чем они. Её облюбовал ефрейтор, она уходила домой – он за ней. Алёна – в хату, а потом снова выходила. Ефрейтора уже не было, она украдкой вздыхала. Её мать Донья дома гадала пожилому немцу на картах, вызывая в нём задумчивость. А днём раньше сама Чередничиха нагадала Арине Овечкиной, что та уедет с немцем в Германию. Но девушка на это всего лишь посмеялась, хотя втайне верила в гадание и хиромантию…
Лейтенант Мангоф и капитан Бергман вскоре увели Клару и Тоську и по очереди заводили их в комендатуру. Пока одна парочка прогуливалась по посёлку или грелась в кабинке фургона, другая занималась усладой похоти…
В эту ночь Домна осталась в хате Василисы, дочери которой находились у Верстовой, где Агапка, мать Клары, уложила их спать. Муж её, Тимофей, как повёз в глубокий тыл технику в качестве сопровождающего, так и не вернулся, и Агапка думала, что в живых его уже нет и о своей догадке никому не говорила и боль свою держала в душе.
Унтер-офицеров увели за собой Лида Емельянова и Лиза Винокурова. Упоминать о других девках, и что происходило с ними в эту ночь – нет нужды, будто некий властелин-искуситель овладел ими всеми. А на самом деле всё это с ними вытворяла природа. Натаха Мощева неприметно одна ушла домой, где постояльцы только что закончили игру в карты и объявили хозяйке, что ставили её на кон по пять раз, и один из них выиграл, за что хозяйка должна переспать с ним. Это был нагловатый немец с резкими чертами лица. Натаха полагала, что они над ней насмехались, решив таким образом потешить себя, а у самой от самогонки кружилась голова, и пошла спать, задув лампу. Немцы выходили на двор; она слышала, как они громко переговаривались, мочились…
Стала было засыпать, как вдруг возле себя почувствовала какое-то шевеление. На ней была ночная рубашка, немец надвинулся прямо на лицо. Натаха замерла, и от страха даже не смогла крикнуть, у неё страшно перехватило дыхание, сердце застучало суматошно, она вся покрылась потом. Лицо немца, однако, еле различала, а он уже распоряжался ею, как своей женой. Натаха закрыла глаза и про себя бормотала чуть ли не со слезами: «Ну, ты полегче, лешак, чи то правда, есть така услада, тэмно как, и кто мя счас увидэ…»
* * *
Майор Дитринц взошёл на крыльцо ординаторской, постучал; что-то подозрительно долго не показывался фельдшер Румель. Госпиталь был рассчитан на полсотни коек, на отопление порубали все клубные скамейки, теперь завезли пиленые дрова, заготовленные прямо на станции, куда прибыл целый эшелон брёвен, вывезенный из русских лесных зон, где, говорили, засели партизаны, превратившие леса в свой оплот обороны. Но топить одними дровами было бесполезно – доставили десять тонн угля, часть развезли по хатам для обогрева немецких солдат. И всё это была заслуга его, Дитринца, народ должен быть ему премного благодарен, что в лице его немецкое командование заботится о нём.
Румель – невысокий, с залысинами, с красными глазами, в которых, однако, затаилась некая тайная страсть, не выходящая из глубины сознания. Он надевал белый халат только во время обхода раненых, и больше ходил в мундире. Румель с показной благожелательностью встретил русских девушек, больше всех ему нравилась Надя Крынкина своими золотистого цвета волосами, заплетёнными в косу и уложенную на затылке в виде восьмёрки. Она была рослая, статная – выше Румеля, что того нисколько не смущало, так как она заставляла невольно, не догадываясь того сама, его волновать. Когда она находилась рядом, у фельдшера все валилось из рук, чего не происходило ни при Ксении, этой невозмутимо спокойной девушке, ни при Кларе, этой толстогубой с глуповатым видом на пухлощёком лице, ни при Доре, маленькой, вертлявой, со вздёрнутым носиком, девушке. Глаза у Нади, казалось, всегда смеялись, так как по своему строению такими были уголки её глазниц.
Как ни пытался Румель заговорить с девушкой, она не понимала его, а потом видел, как Надя со смехом рассказывала подругам о нём, как пытался ухаживать за ней. И скоро догадался, что в её глазах он казался ей смешным и жалким. Это его так задело в самолюбии, что Румель вновь смотрел на неё, как на низшее существо, презираемой нации истинными арийцами. Он уже всем этим русским свиньям давал ясно понять, чтобы вели перед ним покорно, не то поплатяться свободой. А эта, пользуясь, что он ухаживал за ней, ведёт себя нагло почти наравне с ним, солдатом рейха, принадлежащим к самой чистой и высшей рассе. Румель чувствовал, что служил явно не на своём месте, где почти невозможно проявиться во всей преданности фюреру и его делу. Он уже дважды писал рапорт о переводе его в спецчасть, которая очищала территории от «низших расс». Но его патриотическому настрою, увы, наверху почему-то не вняли. Румель смотрел на раненых солдат и преисполнялся высшей ненавистью к русским: как они посмели изуродовать солдат великой нации, за что они подлежали безжалостному истреблению! И ему было противно выслушивать миндальную речь майора Дитринца, явно заигрывавшего с этим русским скотонародом. Он бы, будь на то его воля, всех бы поставил на колени, и чтобы целовали его сапоги. Румель тогда высоко держал голову, представляя себя на месте коменданта. Однако он не мог не признать, что русские девушки очень эротичные, чувственные и наивные. Но одеты они отнюдь не по-европейски – сразу видно – это дикое, низшее племя без признаков высокой культуры.
В этот вечер начальство куда-то разошлось; в госпитале была Ксения и Надя, которым он, Румель, поручил измерять температуру тела у раненых солдат. Легкораненые пробовали заигрывать с девушками. Усаживали их к себе на кровати и что-то пытались им задорно по-своему объяснять. Румелю это надоело, он подозвал Надю, им хватит и одной, а эта пойдёт готовить шприцы и бинты. И он велел ей уйти в ординаторскую. В госпитале дежурили два немца-санитара. И они уже не раз пробовали затащить в уголок девушек, но Румель, ссылаясь на приказ начальника госпиталя, накричал на них, но тут его вывело то, что Надя смеялась, когда они брали её за руки, тогда как от него она вдруг шарахалась, чем его немало злила.
Румель жил в ординаторской вместе с двумя хирургами, которые были на время отозваны в полевой лазарет под Ростов, где требовалось произвести срочные операции. Он имел от них свой отдельный угол…
В ординаторской Надя была совсем одна. Румель пришёл чуть позже: снял халат, под рукомойником тщательно вымыл руки. Потом он смотрел, как Надя перебирала для кипячения использованные шприцы и, на его взгляд, делала это неумело. Румель подошёл и указал, что в одну кучу шприцы не складывают, но сейчас его это не очень волновало. Он решительно достал бутылку шнапса, две стопки. Нарезал копчёную колбасу и решительно подозвал девушку.