Гордей тихо вышёл в сени – Аглая не увидела. Анфиса, слушая мать, промолчала. При брате ей было неловко. Ей казалось, будто Гордей злился на неё за то, что подвергла себя осмеянию. Предала позору всю семью, но виду не подавал, что знает её тайну.
Один немец вошёл в горницу, при виде девушки он весь просиял, хлопнул в ладоши, ретиво засеменив к Анфисе.
– О, фройлен! Бите, шнель, пошёль к нам в компаний, – он тянул её за руку. Аглая решительно встала у него на пути.
– Нельзя ей. В колхозе был ящур, – пыталась она урезонить немца с толстыми ягодицами, как у хорошей женщины, и одутловатым лицом.
– Ти, матка, врун! Ми зарази не бойся, ящур немецкий зольдат пуф-пуф! – немец засмеялся, не отпуская руку девушки, став отталкивать другой рукой Аглаю. – Ми плёхо ей не сделай, полька станцуем и русский барынь.
Анфиса не стала чиниться, вдобавок ещё один немец пришёл. Она успокоила мать, что в случае чего сумеет отбить у них охоту от похотливых намерений. Хотя видела, с каким вожделёным блеском горели у солдат глаза.
Аглая с сожалением проводила дочь глазами, в которых пряталась тревога, боязнь, тоска. И только сейчас она обнаружила, что Гордея нет, и её брови испуганно поднялись, она сердито-панически застыла в беспокойстве. Но тут она услышала смех дочери, в котором слышалось озорство. Аглая не хотела подсматривать, полагая, что при ней они не посмеют насиловать. О том дурном слухе, какой в посёлке ходил о дочери, Аглая переживала молча, опасаясь сама расспросить Анфису, опасаясь, что та его подтвердит. Ведь она знала, как ещё за Доном дочь не пресекала развязных ухажёров, которые ей чем-то, видать, нравились. Сама Аглая, не утратив в душе веры в Бога, очень боялась одной мысли о грехе, несмотря на появлявшееся желание вновь обрести любовь. Но поскольку она глубоко уяснила, что муж даётся от бога один раз, никогда всерьёз не помышляла о втором браке. А с плотскими соблазнами в себе успешно справлялась. Однако дочери свою веру, как ни старалась передать, Анфиса всё равно не прониклась ею так же глубоко, как она сама. Вот что значит влияние антихристового племени. Хотя все её дети почитали религиозные праздники, да только уже как в старое время, садясь за трапезу, не крестились, не проговаривали молитвы. Да и она, Аглая, ни вслух, ни про себя тоже этого уже не делала, так как остерегалась, что проявление в открытую набожности не пойдёт ей на пользу. Ведь и без того она, не признаваясь детям, в каких муках жила все эти годы, опасалась разоблачения, как беглой, у которой муж бывший белогвардеец. А между тем она так и не узнала, что не зря пребывала в страхе за своё прошлое, что Рубашкин порвал при Костылёве полученную на неё бумагу из Ижевского НКВД. Казалось бы, Аглая должна была отнестись к нашествию немцев как к избавлению от груза ответственности за прошлое, какой она, правда, не чувствовала. Это ей часто напоминали о ней когда-то, однако она не видела, не находила в немцах своих освободителей, относясь к ним исключительно как к оккупантам, вторгшимся в её личную жизнь…
Немцы стали играть на губной гармошке свои народные мелодии, что-то при этом выкрикивая по-своему. У них хорошо получалась полька, и рьяно учили танцевать Анфису, которая кроме барыни ничего не умела. И никогда не пела. Но барыня у них не получилась.
Аглае было стыдно за дочь: зачем она угождает им и танцами, и смехом, демонстрируя как будто полное своё согласие с их желаниями? Сейчас она в тревоге подумала о Гордее, как бы немцы его не схватили по дороге к девушке; и ей хотелось немедленно найти сына. Но Анфису нельзя было оставить наедине с немцами, устроившими в хате настоящий трактир. Сколько так продолжалось, она не знала; время будто остановилось. Аглая была готова выволочь дочь за волосы из горницы, да ещё и отхлестать её по щекам за бесстыдство. Но её воля была будто скована некими потусторонними силами. Немцы ей представлялись антихристовым воинством. Разве верующие люди способны убивать себе подобных, о чём в евангелии ясно сказано: не убий, не укради, не прелюбодействуй. Ведь у немцев есть семьи: жёны, дети. Неужели во всём подлунном мире вера у всех народов утратила свою прежнюю силу. Хотя войны всегда учинялись одной страной против другой. И шёл народ на народ, с Богом в душе, каждый за свою правду. Как правило, поработителей рано или поздно изгоняли, божественный промысел был на стороне слабых, становившихся вдруг сильней сильных…
Аглая не заметила, как углубилась в свои мысли, и тотчас весёлый шум немцев отдалился, а потом и совсем как бы смолк. Причём на самом деле, и лишь слышалась их тихая речь и как Анфиса пыталась у немцев узнать: сколько ещё они тут будут торчать? Неужели им охота отсиживаться в тылу, когда их передовые части пошли дальше?
Немцы, будучи изрядно навеселе, утратили на время бдительность, стали говорить, что тут им позволено стоять, чтобы Красная армия не зашла с тыла и не ударила в спину по их войскам. И ещё они будут работать с местным населением, налаживая немецкий порядок. Аглая прислушивалась к их речам и оторопела, что дочь становится свидетелем относительно планов немцев. Почему ей интересно это знать, ведь чего доброго сочтут её за шпионку, оставленную властями для этой цели.
Немцы, видно, уже подустали, притихли, Анфиса как будто не собиралась уходить хотя бы под каким-либо благовидным предлогом. Аглая попыталась окликнуть дочь. Но она не отзывалась, что сразу насторожило мать. Аглая, преодолевая страх и отвращение, заглянула в горницу, где было темно, немцы потушили свечи. Аглая взяла лампу и встала в проёме, выставив вперёд лампу, и перед её взором открылась ужасная картина. Один немец сзади держал Анфису, зажав ей рот ладонью, второй лапал груди, а третий залез под юбку, Аглая, полная возмущения и гнева, крикнула:
– Что вы делаете, окаянные, отпустите её немедленно! – но тут же она опомнилась, что вызовет гнев немцев, прибавила тише: – А кто-то обещал вести прилично, – и покачала головой.
Трое немцев засмеялись, отстранились от девушки; двое других уже вповалку спали на кровати.
– Вот тебе их шик, вот тебе их воспитание! – бросила жёстко Аглая, хватая дочь за руку, сильно потянув её к себе. – Ступай и больше к ним не подходи! – Анфиса покраснела.
– Матка твоя злой, а ти не фройлен, – немец стал насмешливо куражиться, изображая брезгливость.
– Лучше на себя посмотри, у своих начальников ты лакей, а у нас корчишь барина! – отчеканила Аглая, поражаясь своей смелости, хотя она надеялась, что немцы всё равно её не поймут. Однако немец пошёл к ней, Аглая в страхе загораживаясь руками, отступила к печи, куда на припечек поставила лампу, беря в руки кочергу. Но немец, смеясь, пошагал в сени, за ним – остальные. Было слышно, как брякала дверная щеколда. Значит, напились, наелись, нагулялись и пошли до ветру, с облегчением смекнула она, переключаясь в своих думах на Гордея.
– А он, куда краги навострил? К Ксюхе, ох, дурень! – мать покачала головой и обратилась к дочери, сидевшей на кровати: – Вот какие наглые морды, прямо при мне телешили тебя!
– Да они, небось, шутили. Ничего бы не сделали, – обронила Анфиса, а я нарочно не сопротивлялась, чтобы навозом им в носы ударило, мамашка.
– И чего ещё, мало тебе слухов, я на людях из-за тебя от стыда сгорала, а тебе всё ни по чём? Удивляюсь, Анфиса, тебе, Бога забыла, бесстыжая!
– А что ты мне про слухи, неужто кто свечку держал? – ответила сердито дочь.
– Зря бы не говорили, что-то, небось, было, если уверена, что свечку не держали. Кавалер, значит, язычок распустил. Знал, что на войну уйдёт. Вот и…
– Нет. Не думай так… а то про других ничего не говорят. Зинка в город убежала. Ребёнка бросила. А тётка Домна? – разошлась Анфиса, сама не понимая, как о ней узнали люди. Может, правда Гришка своим друзьям разболтал. А потом она припомнила, как Глаша Пирогова значительно смотрела на неё, чему значения тогда на летних сборах не придавала. А Дрон, Жора, Пётр как-то оживлялись, стоило ей появиться у них на виду. Они смотрели, конечно, похотливо, но их взоров она не воспринимала никак, словно ничего в её судьбе не изменилось.