По утрам в соседней комнате стучала машинка. Потом отчим шел купаться. Иногда днем до обеда мы с мамой ездили для каких-либо покупок в город. Туда ходил маленький автобусик, принадлежащий пансионату. Шофер автобуса был влюблен в маму и не считал нужным это скрывать. Это очень упрощало все дела. По маминому желанию он менял маршрут автобуса, ожидал ее по получасу, если она где-нибудь задерживалась. Остальные пассажиры безропотно молчали. Если кто-либо пытался возражать против таких порядков, шофер предлагал ему выйти из автобуса. Нельзя сказать, чтобы мама как-либо злоупотребляла своим привилегированным положением, но все же это было очень удобно.
К вечеру, перед ужином, когда спадала жара, мама и отчим шли играть в теннис. На корте играла английская пара: два джентльмена в белых фланелевых брюках. На их каменных лицах не было и тени каких-либо эмоций. Окончив игру, они пожимали друг другу руки. Алексей Николаевич преклонялся перед такой бесстрастной игрой. Но сам играл не по-английски. Он радовался, как ребенок, каждому удачному своему мячу; огорчался и сердился, когда проигрывал. Вечером, после ужина, мы гуляли по освещенной луной дороге. Где-то рядом тяжело дышал океан. От земли, нагретой за день, исходило тепло.
В Сабль д'Олонн к нам приезжал из Парижа журналист и поэт Шполянский, писавший под псевдонимом Дон Аминадо. Замышлялось издание детского журнала «Зеленая палочка». Дон Аминадо и отчим были инициаторами этого дела. Журнал начал выходить в 1921 году.
Париж, зима 1920, 1921
Осенью мы вернулись в Париж, в нашу квартиру на улице Ренуар. К этому времени Париж был наводнен русскими эмигрантами. Всех их можно было разделить на несколько не смешивающихся друг с другом и иногда враждебных друг другу групп. Это была придворная титулованная аристократия, это были высокие военные чины, интеллигенция, политические деятели разных оттенков и, наконец, представители делового и торгового мира. Всех их можно было видеть по воскресеньям, или уж во всяком случае в страстную неделю, в русской церкви на улице Дарю. Они занимались разными делами. Очень многие превратились в шоферов парижских такси. Иные пооткрывали ресторанчики, в которых подавался русский «Bortch a la creme». Другие занимались изданием русских книг и журналов. Политические деятели, погрязшие в конспирациях, готовили какие-то мероприятия, которые, по их мнению, обязательно должны привести к падению большевистской власти в России.
В нашем доме, на два этажа ниже нас, поселился поэт Константин Бальмонт с женой Еленой и дочерью Миррой, которая была года на два старше меня. Иногда я заходил к Бальмонтам. Меня усаживали на стул, Бальмонт начинал ходить вперед и назад по диагонали комнаты с головой, немного наклоненной набок, со взъерошенными волосами, усыпанными перхотью. Он размахивал одной рукой и декламировал (лучше сказать — пел) свои стихи. Я не помню, о чем были эти стихи, но помню только, что в них много места занимали хризантемы. Бальмонт останавливался посредине комнаты и обращался ко мне:
— Ну как?
Я, совершенно растерянный, не знал, что сказать, не понимал, хорошо это или плохо и вообще к чему все это? Иногда в семье Бальмонтов бывали скандалы. Перепуганная Мирра со слезами на глазах прибегала к нам отсидеться, пока внизу все не стихнет.
Недалеко от нас в соседнем районе Отей жили Бунины: Иван Алексеевич и Вера Николаевна. Мы бывали у них. Иногда они обедали у нас. Бунин относился к отчиму немного свысока, как, впрочем, и ко всем. Он был желчным и надменным. С ним было трудно: никогда не знаешь, что именно вызовет его раздражение. Но маму он любил. Он знал ее с детства, когда девочкой она приносила ему свои первые стихи. Отчим был знаком с Буниным с довоенных времен. В 1905—1914 годах Бунин был редактором в журнале «Северное сияние». Алексей Николаевич принес ему одно из первых своих произведений «Сорокины сказки». Бунины попали в Париж на год позже нас. Они проделали примерно такой же маршрут, как и мы. С той лишь разницей, что из Константинополя они попали в Париж не сразу, а предварительно оказались в Югославии. В Белграде нищие и бездомные и к тому же обворованные Бунины получили от Цейтлиных визу во Францию и 1000 франков.
Иногда мы, конечно, бывали у Цейтлиных. У них продолжала жить нянька Марфа Ивановна, о которой уже была речь выше, привезенная ими из Москвы. Она быстро акклиматизировалась в Париже. Не зная ни одного слова по-французски, она бодро водила маленькую Ангелину гулять в Булонский лес. Она упорно называла его «Булавин лес». В праздники, например на рождество или в чей-либо день рождения, у Цейтлиных собиралось много русских и французских детей. Девочки с большими бантами, вежливые мальчики с голыми коленками. В гостиной расставляли стулья и выступал специально приглашенный фокусник. Он клал монетку в карман одного мальчика, а затем вынимал ее же из кармана другого мальчика. От этих фокусов у меня кружилась голова и почва уходила из-под ног. Потом всех детей сажали за большой стол и поили шоколадом с бисквитами. В другой комнате за маленьким столом, покрытым белой салфеткой, фокусник ел баранью отбивную котлету, запивая ее красным вином. Устраивались у Цейтлиных и взрослые приемы. На одном из них на столе около каждой тарелки лежал небольшой, завернутый в бумагу подарок. Отчим получил новую пишущую машинку с русским шрифтом — то, о чем он только мечтал.
Бывали небольшие приемы и у нас: писатель Алексей Ремизов, пишущий старинной вязью; всегда остроумная Тэффи; грубоватый Куприн. В нашем доме, будь то в Москве, в Париже, в Берлине или в Ленинграде, всегда бывало много писателей и актеров. Велись самые разные разговоры. Единственное, чего отчим терпеть не мог, — это разговоров на литературные или литературоведческие темы. Он не любил литературоведов с их литературоведческим словоблудием.
Иногда по вечерам мы ходили в кино: то Юлия Ивановна и я; то отчим, мама и я; то мама вдвоем со мною. Большой зал кинотеатра «Александр Палас» был недалеко от нашего дома. В те годы кинопрограмма занимала весь вечер: начиналась в 8.30 и кончалась в 11.30 вечера. Сперва показывался неизбежный патэ-журнал, начинающийся с петуха, переступающего ногами по медленно поворачивающемуся земному шару и бесшумно кукарекающего. Ведь кино в ту пору было немым. Оно шло под аккомпанемент рояля: удалой тапер играл беспорядочные попурри, переходя от мажорного тона к минорному или наоборот, в зависимости от того, что происходило на экране. После патэ-журнала следовал какой-нибудь фильм. Потом зажигался свет; антракт длился минут 10—15. Две девицы, одетые в униформу с золотыми пуговицами, спускались по проходам между рядами, неся на подносах конфеты, шоколадки, леденцы длиной и толщиной с указательный палец, завернутые в бумажку. После антракта демонстрировалась какая-нибудь короткая комедия, часто с участием Шарло (так называли Чарли Чаплина). Кого-то кто-то бил по физиономии, выливал на голову тарелку с супом и т. д. Заканчивалась программа очередным выпуском многосерийного фильма, состоявшего из 30 или 40 серий («эпизодов», как тогда это называлось). Такой фильм шел много месяцев подряд (программа менялась каждую неделю по понедельникам). В конце никто уже не помнил, что было в начале. Обрывался фильм, конечно, на самом интересном и волнующем месте, тем самым зазывая зрителей на программу следующей недели.
Кроме русских газет, ресторанов, докладов на русском языке, организуемых в различных залах, в Париже появился также и русский театр. Никита Балиев привез в Париж свою «Летучую мышь». Этот ночной артистический кабачок, в котором обычно собирались актеры после спектаклей, превратился в Париже в большой эстрадный театр, помещавшийся не более не менее, как на Елисейских полях. По Парижу были расклеены афиши, приглашающие на спектакли «Chauve Souris» — «Летучая мышь». Балиев, плохо знавший французский язык, играл на этом, ведя спектакль в роли конферансье на чудовищном французском языке, вызывающем хохот как французских, так и русских зрителей. В одном из номеров пел русский церковный хор. Это вызвало яростный спор в среде эмигрантов. Одни называли это недопустимым кощунством, другие же считали, что искусство должно иметь неограниченную свободу.