Так мы добрались до Белгорода. А оттуда в переполненном поезде (все стояли, прижавшись друг к другу, как в трамвае) до Харькова. В Харькове отчим выступил с чтением рассказов «Наваждение» и «Солдат и черт». Путешествие от Харькова до Одессы прошло без приключений.
Мы поселились вместе с Цейтлиными в каком-то пансионате в Люстдорфе, под Одессой. Обедали в саду, усыпанном мелкой галькой. Публика была самая разнообразная: белые генералы и офицеры, артисты, торговцы, адвокаты. Все куда-то и откуда-то ехали. Какая-то генеральская дочка, девица в белом платье, присевшая передо мной на корточки и держащая меня за плечи, перепутав все на свете и забыв, что я не сын Алексея Николаевича Толстого, а Алексей Николаевич не сын Льва Николаевича, восторженно восклицала, вертя меня перед собой:
— Ну совершенно вылитый, вылитый дедушка Лев Николаевич!
Осенью мы переехали в Одессу. Тут наша семья и семья Цейтлина разделились и зажили самостоятельными жизнями. Про «литературное турне» все как-то забыли. Впрочем, из Одессы отчим выезжал несколько раз (в Николаев, Херсон и другие города) с чтением своих рассказов.
Одесса, зима 1918
В Одессе на Пироговской улице, дом 3, в большой пустой квартире жили две старушки Вальцер. Мы снимали у них две комнаты. Меня отдали в школу. Это было реальное училище, расположенное сравнительно недалеко от дома: надо было пройти по Пироговской улице, а затем пересечь по диагонали Куликово поле.
В тот год во всех школах введено было обязательное обучение украинскому языку. Украинец с длинными усами, похожий на Тараса Бульбу, ходил по классу и показывал пальцем на разные предметы:
— Це викно. Це брама. Це двэри.
На следующем уроке он продолжал ходить по классу и, тыкая указательным пальцем левой руки в кого-либо из учеников, а пальцем правой руки указывая на предмет, спрашивал:
— Що це такэ?
Такой метод преподавания не требовал, конечно, от учителя какого-либо педагогического мастерства. К концу первой недели моя голова казалась мне набитой, как стружками, исковерканными русскими словами. Украинского языка я так и не выучил.
Окна наших комнат выходили на громадный пустырь. Где-то слева оставался Французский бульвар. На пустыре росло несколько чахлых деревцев. Вид из наших окон был особенно уныл в пасмурные и дождливые дни. По ночам за окнами было черным-черно. Как будто окна были заклеены снаружи черной фотографической бумагой. Время от времени слышались отдельные редкие выстрелы. То ближе, то дальше. Кто и в кого стрелял, нам оставалось неизвестным.
По утрам можно было встретить подводу, медленно движущуюся по Французскому бульвару, нагруженную самыми разнообразными предметами: зеркало, снятое со стены, граммофон с большой трубой, стопки фарфоровых тарелок, две шубы, несколько пар дамских туфель. На всем этом сидела девица в котиковом манто и грызла яблоко. Это, как говорили, налетчики возвращались со своей ночной работы. Налеты и грабежи проводились по продуманным планам, как военные операции. Грабежи стали повседневным и повсеместным явлением. После наступления темноты не рекомендовалось выходить из дома. С пустынного и темного Куликова поля доносились крики и вопли раздеваемых прохожих.
Приближалась зима. В квартире было холодно. Возникла проблема экипировки. Ведь мы уехали из Москвы в летних одеждах, предполагая вернуться к осени. Сейчас о возвращении в Москву никто и не говорил. Это было невозможно. Надо было встречать зиму в Одессе. Я ходил в школу. Проводил часы во дворе нашего дома, длинном, с недействующим фонтаном посередине.
В наших мальчишеских играх во дворе дома отражалась, как всегда бывает, жизнь взрослых. Была распространена игра в «военный трибунал».
Деловым центром тогдашней Одессы было кафе Фанкони. Как-то днем вместе с мамой и отчимом я очутился в нем. Оно было набито людьми и жужжало, как улей. Люди сидели за столиками, стояли в проходах, передвигались. Официантки в кружевных фартучках и белых наколках лавировали, разнося чашки кофе и пирожные. Заключались какие-то сделки. Кто-то что-то продавал. Кто-то что-то покупал. Какие-то недвижимые имущества, «временно» захваченные большевиками. Менялись карбованцы на немецкие марки, марки — на царские золотые червонцы. Финансовая система была очень сложна. Квадратные, белые и розовые, 20- и 40-рублевые керенки уже вышли из употребления. Счет велся на карбованцы.
В это время отчим писал пьесу «Любовь — книга золотая». Действие происходило в XVIII веке. Как непохожа была наша одесская жизнь на этот галантный XVIII век! К этой пьесе отчим еще вернулся в 1921 году в Париже. Там был написан ее окончательный вариант. В ту же зиму 1918— 1919 годов был начат роман «Граф Калиостро», или «Лунная сырость», законченный также лишь в 1920 году в Париже. В конце 1918 года в холодной и голой квартире старух Вальцер был написан рассказ «В бреду». В то же время отчим работал над пьесой «Смерть Дантона», которая нигде и никогда не была поставлена. В ее основе лежит пьеса немецкого драматурга Брюхнера, посвященная французской революции. В «Смерти Дантона» проводятся аналогии между французской и русской революциями. 1919 год в Одессе знаменателен для меня еще тем, что в этом году в издательстве «Омфалос» вышла книжечка стихов моей матери. Эта благоухающая книжка была ее вторым сборником стихов. Первый был издан в 1913 году издательством К. Ф. Некрасова.
Зимой 1918—1919 годов Одесса была оккупирована немецкими войсками. К весне немцы сменились французами. Одесса оказалась под французской оккупацией. При этом почти ничего не изменилось. Вместо серо-зеленых немецких шинелей появились серо-голубые французские, с подолами, пристегиваемыми к поясу, чтобы удобнее было ходить.
Распространялись слухи, что большевики быстро продвигаются на юг. Стала слышна где-то вдалеке артиллерийская канонада. С каждым днем она становилась все явственней. Однажды артиллерийский залп ахнул где-то совсем рядом. В городе начиналась паника. В подворотнях появились какие-то парни с винтовками и красными повязками на рукавах, неизвестно откуда взявшиеся.
Наступили дни панического бегства. Мама и Юлия Ивановна спешно укладывали чемоданы и корзины. Мы ехали на извозчике вниз по Пушкинской улице. В пролетке сидели мама и Юлия Ивановна с Никитой на руках; я — напротив на низенькой скамеечке. За спиной, у вокзала, стрекотали пулеметы. Мама и Юлия Ивановна пригибались. Мама наклоняла вниз мою голову. На Пушкинской около какого-то пароходного агентства суетился народ. Кучки багажа, прислоненного к стенке. Внутри была давка. Отчим ждал нас на ступеньке с тремя пароходными билетами в руке:
— Мы едем на Кавказ!
Почему на Кавказ? Куда именно на Кавказ? В этом разберемся позже. А сейчас скорее, скорее в порт. Большевики расстреливают всех буржуев подряд. Мы, конечно же, — буржуи. Отчим к тому же граф. Наша графская семейка выглядела, мягко выражаясь, странно. Алексей Николаевич с физиономией, обвязанной теплым кашне, заколотым на макушке английской булавкой: у него был флюс. Никита в моей огромной гимназической фуражке (белый верх с синим околышком). Эту фуражку я привез еще из Москвы. Мне ее купили, когда осенью 1917 года я поступил в первый подготовительный класс Медведниковской гимназии. Когда я пытался забрать у Никиты свою фуражку, он вцеплялся в нее обеими руками и начинал неистово кричать.
Отчим заявил мне тоном, не терпящим возражения, что теперь я не пасынок, а его родной сын. Что моя фамилия Толстой. И что мне не десять лет, а семь. Так было записано в наших проездных документах.
В порту творилось нечто невообразимое. Кишела толпа. Плач детей, крики женщин, ржание лошадей. Мы протискивались к причалу. Наконец, вместе с сотней людей мы погрузились в какой-то катер. Он зашипел и мягко отошел. Через несколько минут он причалил к огромному неподвижному пароходу. Мы поднимались по крутому трапу. Впереди Юлия Ивановна с Никитой на руках. Никита в своем неизменном картузе. Затем отчим, мама и я, нагруженные чемоданами. Наконец, мы на палубе парохода. В городе грохотали орудия. Уже в самом порту началась перестрелка. Тут выяснилось, что пароход наш вовсе не идет на Кавказ. «Кавказ» — это название парохода. И направляется он... в Константинополь! Не все ли равно?