Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В Берлине жизнь становилась тревожной. Начались грабежи. Помимо мелких грабежей (бумажник, карманные часы, золотой портсигар) в темных аллеях Штадтпарка, начались грабежи иного масштаба. К особняку какого-нибудь «раффке» в Шарлоттенбурге подъезжал утром грузовик, с него спрыгивало человек десять в рабочих комбинезонах. Двое из них звонили у подъезда. Они входили в дом, всех обитателей дома сгоняли в какую-нибудь заднюю комнату, у дверей которой становились два человека с револьверами в руках. В это время восемь остальных спокойно, не торопясь выносили из дома диван, ковры, люстры, картины. Все это складывалось на грузовик. Прохожие недоумевали: куда это переезжает герр такой-то? Грузовик уезжал в неизвестном направлении. Люди в рабочих комбинезонах исчезали.

Но самым страшным, однако, были не грабежи, а катастрофическое падение стоимости германской марки. В одной из витрин большого универсального магазина «Kadewe» (магазин заказов) на Вюртенбергплатц было установлено табло, которое было соединено с биржей и на котором зажигались цифры: сколько марок стоит один доллар. Каждый час показания менялись. Перед витриной толпились люди. Отчаяние было написано на лицах. Марка падала на глазах. Богатые в течение нескольких часов превращались в нищих. Почти каждый день выпускались все новые и новые денежные купюры. Все большие по своей номинальной стоимости и все меньшие по своим размерам. Помню тот день, когда в обращении появился зеленовато-голубой почти квадратный билет, на котором было написано: «Миллион марок». Инфляция, как чума, охватила всю страну. Началась волна самоубийств.

В это время Алексей Николаевич заканчивал повесть «Рукопись, найденная под кроватью». Это было последнее его произведение (если не считать газетных статей), написанное в эмиграции.

Как я уже говорил, в апреле 1922 года Алексей Николаевич опубликовал открытое письмо одному из руководителей белоэмигрантского лагеря Н. Чайковскому. В нем отчим с резкостью заявил о своем разрыве с эмиграцией. Письмо это, полное глубокой искренности, явилось, по словам самого Алексея Николаевича, его «советским паспортом».

Вскоре отчим собрался и налегке, оставив нас в Берлине, уехал в Москву. Мы провожали его с волнением. Мы все устали от нашей бездомной жизни.

Отчим скоро вернулся. В Москве он был тепло встречен. Он выступал с лекциями: «О распаде белой эмиграции», «О русском искусстве за рубежом». Он вернулся за нами, переполненный до краев московскими впечатлениями.

Начались сборы. Сколько раз за последние пять лет мы укладывали чемоданы! Сейчас мы укладывали их в последний раз. Мы приехали в знакомый нам Штеттин среди дня. Погрузились на пароход «Шлезиен». Этот пароход не был похож ни на пароход «Кавказ» с трюмами, набитыми беженцами, ни на кривобокий «Карковадо». До отплытия оставалось более часа. Мы бродили по пыльному порту, мимо пароходов, которые нагружались или разгружались. Они собрались из дальних стран, под разными флагами, с разными судьбами. Вода около причалов была грязная, с радужными пятнами от пролитой нефти. Мы поднялись по трапу на «Шлезиен». Пароход заревел, застучал и плавно отчалил. Вместе с нами ехало еще несколько «накануневцев».

Был третий день пути. Справа навстречу нам медленно проплывал крутой зеленый берег. Белая церковка. Россия! На палубе неподвижно стояли пассажиры. Все молчали. По щекам текли слезы.

Эпилог

Еще раз: Париж, I960

И вот — я опять в Париже. 1960 год. Но теперь я не бездомный русский беженец. За моей спиной — огромная и могущественная страна. Основное ощущение при встрече с Парижем: мне кажется, что я из него никогда не уезжал. Сорок лет, отделяющие меня от Парижа моего детства, рассеиваются, как дым. И мне кажется, что еще вчера утром я шел в школу по этим, таким знакомым мне улочкам.

В Париже в нашем посольстве я рассказывал как-то нашему научному атташе о моих детских эмигрантских дружбах. Он сказал: «Да, последняя война показала, что среди них много наших подлинных друзей».

Я отыскал в толстой телефонной книжке номер телефона Бунина. Ивана Алексеевича уже не было на свете. Оставалась Вера Николаевна, его вдова. Я спросил по-французски, делая ударение на последнем слоге слова «Бунин»:

— Могу я поговорить с мадам Буниной?

Мне ответил старческий голос на плохом французском языке. Я перешел на русский:

— Вера Николаевна, помните ли вы Наталию Васильевну и Алексея Николаевича Толстых?

— Фефа, это вы? — перебила меня Вера Николаевна таким тоном, как будто мы с ней виделись вчера. Вера Николаевна пригласила меня к обеду на следующий день.

Она жила на какой-то улочке вблизи авеню Моцарта. Мне открыл дверь Леонид Федорович Зуров — писатель, ученик Бунина, вошедший в семью Буниных еще при жизни Ивана Алексеевича, а теперь, после его смерти, сделавшийся опорой для Веры Николаевны, которая была уже стара, глуховата и немного бестолкова.

Вера Николаевна и Зуров занимали маленькую и бедненькую квартирку из трех комнат. В столовой стояли дубовый буфет, стол, покрытый выцветшей клеенкой, этажерка и продавленный диван.

Взглянув на этажерку, я увидел книгу Л.Ф.Зурова. На обложке стояло: «Издание автора». Сколько горечи, сколько уязвленного самолюбия скрыто в этих двух словах: «Издание автора»! «Издание автора» — это значит, что ни одно издательство не рискнуло издать эту книгу, считая это дело нерентабельным. Это значит, что автор сам ходил по знакомым, собирая необходимые для издания деньги в виде добровольного пожертвования или в долг. Тираж подобных изданий не превышает обычно 100—200 экземпляров.

Обед был скромным. На второе была подана рыба и все же белое вино. Без вина, как у нас без хлеба, не обходится ни один, даже самый скромный обед в Париже. Семья жила на заработки Зурова, который где-то кому-то давал уроки русского языка. Несмотря на долгую жизнь в Париже, по-французски он говорил плохо.

Я начал, потянув за ниточку, распутывать клубок моих детских дружб.

— Где сейчас Цейтлины? — спросил я.

— Они живут в Америке. Американские подданные. Михаил Осипович умер несколько лет тому назад. Впрочем, Шурочка должна быть сейчас здесь, в Париже. — Я записал номер телефона.

— А где и что делает Григося Алексинский?

— Григося? Не знаю толком. Он служит в парижской полиции. Занимает какой-то высокий пост. Французский подданный, конечно.

— А Шура Элькин?

— Он живет в Лондоне, английский подданный. Работает в ЮНЕСКО. Ездит по разным странам. Читает лекции. Ведь он свободно говорит на четырех языках. Впрочем, я ведь его очень мало знаю.

— А Мирра Бальмонт?

— Ах, не спрашивайте. Она в Париже.

— Замужем?

— О да! Многократно.

— У нее есть дети?

— Много детей от разных мужей.

— Где она живет?

— Не знаю. Ее можно встретить ночующей под мостом на Сене.

— Боже мой! А на какие средства она живет? Где-нибудь работает?

— Не знаю. Она ходит по эмигрантским семьям. При этом нужен глаз да глаз. Я не советую вам, Фефа, искать встречи с ней.

— А знаете ли вы что-нибудь о Наташе Зайцевой?

— Она прелестна. Живет в Париже. Растит двух сыновей. Делает много добра. Через день дежурит у матери, которая уже много месяцев лежит, разбитая параличом. Ее муж — Андрей Сологуб. Работает в банке. Часто бывает у меня. Позвоните ей. Вот телефон.

Я набрал номер:

— Наташа, помнишь ли ты Мисдрой? Поездку в Каммин?

— О, боже мой!

— Приходи сейчас к Вере Николаевне. Я у нее.

Через полчаса — звонок. Наташа, немолодая, милая женщина. А где же две косички, торчащие в разные стороны?

Мы возвращаемся домой по темным улицам. Потом сидим на скамеечке под Эйфелевой башней. Час ночи. Париж спит.

В дальнейшем я неоднократно бывал у Сологубов. Они жили на улице Доминик. Четвертый этаж. Лестница без лифта. Мусорное ведро надо самим выносить во двор. В квартире вход в кухню через ванную комнату (или наоборот, не помню). В центре Парижа много старых домов с нелепой планировкой.

15
{"b":"415430","o":1}