— Ну, не шевелятся, задубели совсем. Надо бы по сто грамм спирта.
— Откуда взять? Скажи коку, я велел готовить чай, а зайдём в порт, будет спирт, — ответили ему с мостика.
— Но им можно было бы выдать коньяку, — неуверенно сказал кто-то рядом со мной.
— На всё быдло не напасёшься ведь коньяку, — проговорил тот же сорванный, хриплый голос.
Тогда я заплакал. Мой отец, думая, что я испугался волны, сердито рявкнул на меня. Но человек с хриплым голосом, это был капитан, положил мне на голову тяжёлую руку и проговорил:
— Пожалел матросиков, пацан… Дай Бог тебе за это!
С тех пор я всегда старался уйти от социальной среды, которую с рождения определила мне судьба. Не только сам не хочу стоять на верхнем мостике, но всю жизнь не доверяю и стараюсь держаться подальше от людей, которые там стоят.
* * *
Приснилось мне: Еду я, еду
Навстречу постылой судьбе,
И тяжкие длятся обеды —
В трактире, в харчевне, в избе.
А снег то в лицо мне всё лепит,
То сыплет мне за воротник.
А степи? Что ж, степи, как степи,
И пьяный разбойник ямщик.
За мною не слышно погони —
Уж я безопасен врагу.
Храпят отощавшие кони,
Плутая в крещенском снегу.
И только недобрая слава
В буране бредёт за спиной.
Прощайте! Конечно, вы правы:
Что толку тащиться за мной?
И просто попал я в немилость
И еду в именье своё.
И просто мне это приснилось —
Чужое, былое житьё.
Как по белому свету топтал я траву -
Много старых дорог исходил.
Все дороги на свете приводят в Москву.
Я вернулся. Я в городе этом живу.
Все обиды ему я простил.
Я вернулся. Стою посредине двора,
И чужая галдит во дворе детвора.
И гляжу, этот двор мне совсем не знаком,
И подъезд закодирован хитрым замком.
Я вернулся туда, где любили меня,
Где когда-то я был молодым.
На закате морозного дымного дня
Подымусь по ступеням родным.
За Москвой за разгоне кричат поезда,
Над Москвой, будто зарево, реет беда,
А в Москве, по её переулкам кривым,
Свист двупалый уснуть не даёт постовым.
Чья-то девочка плачет, и милого ждёт,
И тоскует, и сдобную булку жуёт.
Где-то в снежной дали поджидает меня
Старый друг, у походного греясь огня.
Всё я спутал. Я снова куда-то иду,
И колышется город в морозном дыму.
И в тулупе овчинном сержант на ходу
Пригляделся к лицу моему…
* * *
Для меня Перестройка начиналась так. Моя старшая дочка, которая сейчас благополучно живёт во Франции, тогда совсем девочка, лет семнадцать ей было, на улице Горького познакомилась с одним знаменитым эстрадным певцом. Называть его имени я не хочу, потому что это — после драки кулаками махать. Просто она увидела, что стоит у бровки иномарка, и этот кумир стадионов поманил её пальцем. Она вернулась к утру, с вытаращенными глазами. Разумеется, там произошло нечто сверхъестественное, чего ни с кем никогда не бывало. Афинские ночи.
Было много крику, клятв, слёз, и все в доме хлопали дверьми. После этого началась телефонная эпопея. То есть, доченька моя целую неделю названивала этому человеку, а он отзывался, как автоответчик: «Сегодня я занят, позвони на днях, увидимся». Она перестала учиться, совершенно ничего не делала, только смотрела в одну точку. Что-то она, возможно, там и видела, но мне в таком случае не уместно было любопытствовать.
А надо сказать, что я тогда работал землекопом на Хованском кладбище. У меня была очень боевая бригада, и уже появились солнцевские, и были татарские ребята с Даниловки, и были цыгане из Малаховки, и были люберецкие, и были пресненские с Ваганькова, и все они были наши. И я считал, что в Москве мне бояться некого. И никого не боялся.
Я отнял у дочки номер телефона этого гада и тут же позвонил ему. Назвался.
— Очень приятно.
— Слушай, паренёк, — сказал я. — Конечно, никаких серьёзных намерений относительно моей дочери у тебя нет, я правильно понимаю?
— Вы совершенно правильно понимаете, — спокойно и с достоинством ответил он.
— Тогда, как тебя устраивает такой вариант: Мы встречаемся втроём. Ты в моём присутствии рассказываешь ей подробно, какая ты гнилая тварь, и из какой помойки ты к ней явился. Потом просишь у неё прощения за то, что тебе приходится поганить землю, по которой она ногами ходит — ты всё это дословно ей скажешь, понял?
— Чего ж тут не понять? Всё понял, — невозмутимо отвечал он. — Но меня этот вариант не утраивает. Я вас понимаю. Сочувствую. Но, к сожалению, помочь ничем вам не могу. Я очень занят. Процедура эта не деловая и может даже мне повредить в моей работе. Всего хорошего.
— Нет, браток, — сказал я. — Ты не учёл, что я хованский. Тебе руки отобьют. И не будешь ты играть больше на гитаре, а придётся коробочки клеить для фармакологии.
Некоторое время он молчал, а потом рассмеялся. Но он явно получил хорошее воспитание.
— Извините мне этот смех. Это от неожиданности. А знаете, — задушевно сказал он, — при моём образе жизни приходится, конечно, учитывать и подобный поворот событий. Вполне возможно, всё это так и случится, как вы предположили. Но, вернее всего, будет иначе. Более вероятно, что вы подумавши, как взрослый человек, а не как малое дитя, это требование своё снимете. Тогда всё будет в порядке. Но если вы откажетесь, то ваша девочка может неожиданно попасть под автомобиль. Или с ней какая иная беда приключится. И тоже самое относится к, другим вашим детям, вашей жене, вашей матери. Такой возможности вы не учитываете?
Я минуты две упражнялся в матерной ругани. По телефону — совершенно бесполезное занятие.
— Ну, ты что там заткнулся? — наконец, спросил я.
— Я слушаю, — юмористически заметил он. — Мне очень интересно.
Плюнул я и бросил трубку. Начиналась новая эпоха.
Вот прошло двадцать лет. Когда вспоминаю это дело, всё чаще мне на ум приходит: А я-то чем лучше был этого музыканта? И, вообще, кто я такой, чтоб теперь жаловаться на случившуюся социальную катастрофу? Я ж её и готовил. Правда, я был не один. Много нас было. Очень много. Вся страна. За исключением тех, кто надрывался на ЗИЛе, например. Если хочешь быть в могиле, поработай год на ЗИЛе. Это поговорка тогда была очень распространена, но смысл её, совершенно безысходный, как-то пролетал мимо моего сознания.
* * *
Мне приснилось, что я проснулся.
Неосторожным движением руки задел светильник, висевший над изголовьем, масло выплеснулось, огонь погас. Старый маркиз лежал в темноте, укрытый тяжёлой медвежьей полостью. Трудно было собраться с мыслями.
— Хэй, рыцарь! Огня!
Послышался звон шпор и мерное бряканье длинного меча о стальные поножи. И дверь распахнулась, вошёл человек с пылающим факелом в полном вооружении, только приподнято было забрало шлема.
— Пусть принесут ещё факелов и запалят в камине дрова. Морозно на дворе? Который теперь час?