— Пока в Израиле находятся и живы ещё люди, подобные мне, мессир, никто здесь парламент не арестует и никто без суда никого не повесит.
— А это потому что ты еврей, все вы чистоплюи, и ещё потому, что ты войны не любишь! — сказал мне мой кот.
— Святая правда, я не люблю войны и я еврей…
— Ну, хватит болтать. Я проголодался. Подавай завтрак.
Этот разговор произошёл около двух лет тому назад. А недавно, как раз накануне внеочередных выборов в Кнессет, жена осторожно вытащила его из-под кровати, под которой он провёл последние два месяца, тяжко и неизлечимо больной. У него обнаружили раковую опухоль в мозгу — все было кончено.
— Куда это она тащит меня?
— Вас отвезут туда, ваша светлость, где вы мирно уснёте и никогда уже не проснётесь.
Ничего почти не осталось от нашего кота — скелет обтянутый клочьями шерсти:
— Поговорим с тобой немного на прощание. Хотя ты и пьяница, человек неаккуратный и ненадёжный, а все же был мне верным слугой в тяжёлые годы, а жена у тебя — красавица, к тому же она, как все еврейки, хорошо умеет за больными ходить. В былые времена, я отнял бы её у тебя, — повторил он свою старую угрозу. — Расскажи, что тут творится на Святой Земле.
— Похоже, близка большая война, сеньор.
— Это хорошо. Зря вы, однако, позволили кому-то издалека здесь распоряжаться. Нужно было драться самим.
— Мессир, войны здесь хватит на всех.
— Ты, бывало, часто говорил, что не любишь войны.
— Война за свободу, ваша светлость! На предстоящих выборах я буду голосовать за партию которая называется Херут — Свобода.
— За свободу? За чью свободу?
— Мессир, миллионы людей многие столетия здесь живут в рабстве. За их свободу я хочу сражаться.
— Ты знаешь, с кем приходится сражаться за свободу рабов?
— Знаю. С рабами.
— Никто так самоотверженно не защищает рабство, как сами рабы. Сарацины, сколько я их помню, всегда были рабами с тех пор, как покинули вольные просторы Аравии, где мирно кочевали, пасли своих овец и никому не причиняли зла. А как полмира поработили — сами стали рабами. Кроме того, каждый народ сражается за своё. Хочешь, чтоб евреи сражались за арабскую свободу? Ты старый дурак, и тебя никто не поймёт.
— Кроме евреев. Евреи ведь первыми поняли, что Бог создал человека подобным Самому Себе, то есть свободным, не так ли?
— Довольно, — сказал Гаттамелата. — я устал. Мне об этом поздно размышлять. Я всю жизнь воевал за самого себя. Сможешь ты меня где-нибудь здесь закопать, чтоб я на помойке не валялся?
— Всё будет исполнено достойно вас, ваша светлость.
Я выкопал ему могилу в Иерусалимском лесу — есть тут такое место — среди неизвестных мне хвойных деревьев, похожих на наши лиственницы. Пройдут зимние дожди, приду, насыплю на могилу ещё земли и прикачу туда камень. История белого кота Гаттамелаты, кажется, пришла к концу.
Остаётся последнее. Как я выяснил, покопавшись в Интернете, Гаттамелата — не имя, а боевая кличка кондотьера Эразмо да Нарни. В переводе на русский гаттамелата — медоточивый кот. Наш кот и был таким. Он ластился и мирно мурлыкал, пока его не пробовали столкнуть на пол. Тогда он мог так ударить когтистой лапой, что кровь брызгала фонтаном. Как я удивительно угадал…
* * *
В 93 году, осенью, я пришёл на Ваганьковское кладбище и попросил работы. В зиму. Деньги понадобились позарез. Мне тогда было 46 лет — возраст для такой работы на московских кладбищах критический, потому что последние лет тридцать почти в каждую зиму выпадают оттепели, снег сходит, а потом снова примораживает, и от этого практически нигде не бывает проморозки меньше метра. Вообще, я на этих предприятиях с перерывами работаю с 77 года. В последний раз вышел прошлой весной, установщиком (памятников), и позвоночник чуть не треснул, хотя эта работа гораздо легче. Копать же, а тем более долбить (на кладбищах чаще говорят: бить) проморозку после сороковника почти никто уже не может.
Мой старый товарищ, которого я назову вымышленным именем Степан, в то время работал там бригадиром.
— Лысый, ты подохнешь, — сказал он.
— Ладно. Так хоть не с голоду, — сказал я.
— Добро. Приходи. Для тебя всегда работа есть, — меня любят на кладбищах, верят мне, и я этим очень дорожу и горжусь.
Зима 93 года была тяжёлая. Снегу было немного, морозы ударили рано. К концу декабря уже начался форменный кошмар. Но я держался. Водки на язык не брал. Даже курить старался меньше. Как-то раз Степан говорит:
— Пошли, Лысый, примем заказ вместе. Там какие-то проблемы. Вдвоём спокойней.
Захоронение заказывали на «армянке», участок, когда-то принадлежавший армянской общине. Заказчики приехали на нескольких иномарках. Их старший вышел из шестисотого мерса, путаясь ногами в полах длинной шубы. Седой, по-стариковски красивый, мрачный кавказец. Он держался очень уверенно. С такими людьми легче дело иметь, потому что они никогда в истерику не впадают.
— Что за проблемы там у вас? — спросил я.
— Брат, что я буду тебе говорить? Ты мастер. Пойди, посмотри.
Мы прошли за армянами к месту захоронения. Погода была к морозу, на небе ни облачка. Снег, укрывший кроны громадных тополей и вязов и шапками лежавший на памятниках и крестах, сверкал, искрился и звонко скрипел по ногами, будто скрипки пели. Двое молодых армян, как это принято у них, молчали, будто их не касалось. Старик сказал:
— Сколько стоить будет? Торговаться не стану.
Мы увидели чугунную ограду, изумительного, ажурного, кружевного литья. В ограде было четыре захоронения. И ещё оставалось свободное место, где завтра хоронить. Захоронение на четырнадцать часов. Проблема же в том, что ограда была слишком коротка. Не больше метра в длину. В таких случаях нужно делать в ноги длинный подбой (подкоп), который должен быть обязательно очень высоким, чтобы гроб свободно горизонтально развернуть, опуская его сначала почти совсем вертикально, «колом». Это легко летом, а в такую зиму почти невозможно, потому что придётся делать горизонтальную проходку в мороженой земле, работая не кайлом, с которым в могиле никак не развернуться, а прямым ломом. Я посмотрел на часы. Двенадцать.
— Ты нам подарок сделал, — сказал я хозяину, и он улыбнулся, блеснув золотыми коронками. — Теперь смотри. Знаешь, сколько стоит твоя ограда?
— Знаю, — сказал он. — Немного подешевле машины, на которой я приехал.
— Правильно. А придётся в ногах стенку ломать, потому что мы под эту ограду не подкопаем. Очень короткая она.
— А ты мне сохрани эту ограду. Её мой дядя покойный ставил здесь, отца брат. Лимон? (цены 93 года).
— Ты немного не догоняешь. Ещё чуть поднажми.
— Два, — сказал старик. — За два лимона, брат, ты мне работу сделай, чтоб от зубов отскакивало, — он цокнул ногтем большого пальца о зуб. — Сделаешь?
Степан смотрел на меня, предостерегающе прищурив глаз.
— Если договорились — сделаю.
— Так я поехал?
— Счастливо, до завтра. На нас не обижайся.
И они уехали. Мы со Степаном медленно пошли в раздевалку.
— Зараза. Сильно что-то морозит, — сказал он. — Что ж завтра будет? Слушай, Лысый, ты не во время подмётки начинаешь рвать. Не управишься.
— Как разбираться будем, Стёпа?
— Если ты на такое дело подписался, я себе возьму пятихатник (пятьсот тысяч рублей), остальное твоё. Но трудно будет.
— Кого мне в пару дашь?
— В том и дело, что, кроме Зверя, никого не будет. От него толку немного. Заказов полно. Завтра все мои заняты.
— Нормально. Пусть он крошку выкидывает совком — все ж мне легче. И он языком трепать не станет.
Этот Зверь был старый работник, человек огромной физической силы, и работу знал хорошо, но у него недостаток — он от какой-то болезни почти совсем ослеп. И, конечно, пил, как сумасшедший. И он уже несколько лет, только помогал захоранивать. Когда мы пришли, он спал за столом, уткнувшись лицом в рукав телогрейки.