Литмир - Электронная Библиотека

Мы обрадовались, когда пролетел низко над нами кулик, свистнул громко, будто прощался. И опять тянутся часы, ведут медленный хоровод тучи, нависли низко над пустыней, в тучах черная точка — кондор. Среди дюн — перевернутая машина. Прямая дорога, бесконечное ее однообразие убаюкивает водителя, машина незаметно сползает на песок, и нередко, когда водитель очнется, машина лежит перевернутая, а он сидит за рулем головой вниз, будто космонавт. Мы остановились, хотели помочь, но пострадавшего, видимо, уже увезли. Сиденье все было залито кровью.

И опять тишина, опять безлюдье, а они сродни смерти. Вдалеке, словно огромный задник, Кордильеры, окутанные сырым туманом, белый вечный снег вершин в желтых и лиловых пятнах.

— Писагуа. — Водитель большим пальцем ткнул в сторону океана.

Так, значит, вот это где. Концентрационный лагерь, созданный Предателем; с одной стороны — бесконечные пески, с другой — бесконечная водная равнина; там томятся сотни наших товарищей. Там Панчо поет свои вильянсико, вспоминает беременную жену. Все они там вспоминают своих друзей, своих детей.

— Удавалось кому-нибудь бежать оттуда? — спрашиваю я.

— Что ты, и мечтать нечего. И потом, надо беречь силы. Может, еще хуже будет.

Худышка как-то раз сказала: не понимаю, почему это вы обязаны геройствовать да плодить сирот. И тут, сам не знаю, как это вышло, я вдруг спросил, где же…

— Да тут, в кузове едет. — Водитель мотнул головой назад.

— Арбузами его не задавит?

— Да нет, его там удобно устроили.

Через несколько часов нас обогнала вторая машина. Испанца уже не было. Водители весело приветствовали друг друга.

— Порядок?

Орангутанг ответил каким-то нутряным ревом, но второй водитель был, как видно, полиглотом, он все прекрасно понял и, одобрительно улыбаясь, поднял кулак.

Мальчик лежал на самом верху второй машины, корки от съеденных арбузов громоздились вокруг него; укрывшись мешком, мальчик крепко спал.

Сумерки сгустились; на пути к Антофагасте нас застала ночь, черная как смола; ехали по неасфальтированной дороге, машину трясло и швыряло порядком, но в конце концов прибыли. Собаки встретили нас бешеным лаем, закачался вдали в чьей-то руке фонарь, кто-то крикнул на собак, они успокоились. И опять пошло: бери, хватай — стали сгружать арбузы. Словно игра какая-то. На этот раз и тоже сгружал, больше ни к чему было изображать пассажира. Наконец из-под арбузов показался бедный, кое-как оструганный гроб. На крышке лежала змея. Только что собрался я сбросить ее, как крышка поднялась и человек сел в гробу. Змея оказалась резиновой трубкой, через которую он дышал.

По правде говоря, я плохо его разглядел. Тяжело опираясь на руку мальчика, он спрыгнул на землю. Наверное, одеревенел весь. Протянул мне руку — худую, холодную, обнял водителя, тот похлопал его по спине, желая, видимо, ободрить, и, все так же не произнося ни единого слова, двинулся вслед за человеком с фонарем куда-то во тьму, где угадывался силуэт фермы. Я заметил, что человек с фонарем держал его так, чтобы свет не падал на их лица.

Мы постояли, поглядели вслед, опять побросали в кузов окаянные арбузы (никогда не думал, что они такие тяжелые, даже спина заболела) и — снова в путь.

С каждой минутой холодало, в пампе ночью до того жуткий холод, вы себе даже представить не можете; я вытащил из чемодана и навалил на себя все, что там только было, прикрыл глаза и вроде как задумался.

Клянусь вам, это было поразительно. Пампа превратилась в море огня, словно начался опять мировой пожар. Деревья пылали как факелы, кактусы яростно извивались в пламени, пампа, будто огромная красная шкура, вздрагивала, ходила волнами, а над ней, пожирая ночную тьму, крутились громадные сияющие солнца.

И маленький упрямый человек шел через пламенеющее море.

Так ведь оно и есть. Дело в том, что идеи, воспринятые из книг, тоже, конечно, важны, я не спорю, но только самое прекрасное — когда они стали плотью твоей и кровью.

Бесконечная пустыня, проклятое кладбище, колыбель смерти. Природа, буйный разгул ее стихийных сил — вот что такое наша Америка, была и есть, и в этом беда. Жизнь в природе, вне истории, как в «Донье Барбаре»[86], в «Пучине»[87], в «Сертанах»[88]. И все-таки — нет, нет, ради всего святого, нет! Умереть суждено каждому, но ведь и жить тоже. А жить — не значит сидеть в этом колоссальном амфитеатре и покорно ждать, что будет. Надо выбираться на сцену, надо громко заявить о себе, самому делать историю. Ты должен, пусть хоть немножко, почувствовать себя тем человеком (а он жив во всех нас), что похитил огонь, что создал язык, что сложил и спел первую песню; тем, кто первым бросился на штурм небес, кто сокрушил власть неправых.

— Ну и силен, молодец. Я его давно знаю. — Вот теперь водитель вдруг разговорился.

Но я промолчал. Я и без него хорошо знаю, что человек этот — молодец. Именно о таких, как он, я ведь только что думал. А может, не думал, а так, привиделось. Кольца огня, охваченная пламенем серая шкура пампы, торчащие скалы — будто вывернутые суставы планеты.

И слабая жесткая рука, сжавшая мою в темноте. Только рука, лица я не видел. Теперь я понял, почему он молчал. Почему не сказал ничего, даже не поблагодарил. Стоило ему сказать одно только слово, устами его тотчас заговорили бы миллионы, на всех языках. Живые. И мертвые тоже.

ГЛАВА XV

Заваруха началась так: кто-то бросил хлебным шариком в Речио. Попал прямо в ухо. Знали очень хорошо, что он разозлится страшно, вот нарочно и целились. У Речио покраснел затылок. Раз! Еще один хлебный шарик. Речио оглядел нас всех, все столы подряд, каждому заглянул в лицо.

— К-к-к-ког-да я уз-з-знаю, к-кто эт-т-то, — от ярости он заикался больше чем обычно, — т-т-т-то он у м-м-ме-ня…

С другого конца столовой — еще несколько выстрелов. Речио выкатил остекленевшие глаза, не долго думая, схватил здоровенную булку и запустил прямо в физиономию Чико Головастому. Чико, не виноватый ни сном ни духом, тотчас швырнул в ответ кусок хлеба и попал Речио в грудь, а рикошетом — в тарелку с тушеным мясом, взлетел фонтан брызг. Речио поднялся, большими шагами, не спеша, подошел к Головастому и вылил ему тарелку супа in idem[89]. Тут уж пришлось вмешаться остальным. Головастый фыркал и размахивал руками; Речио заикался, красный, как редиска. Драка разгоралась, с разных сторон летели куски хлеба, овощи всех сортов мелькали в воздухе, будто метеоры.

Хозяйка, венгерка с густыми бровями и такими широкими бедрами, что могла бы, наверное, родить теленка, выкрикивала непонятные слова, несла какую-то тарабарщину; до чего, как подумаешь, сильны национальные предрассудки — хозяйка никак не могла взять в толк, что молодые люди всего лишь невинно развлекаются; надо же им как-то излить бьющую через край энергию, вот и устроили потасовку. По лицу хозяйки видно было, что она всерьез опасается, как бы дело не кончилось поджогом ее дома.

Тут Головастый стащил с себя рубашку, обильно изукрашенную прилипшей лапшой, свернул в шар и метнул в Речио, но проклятая рубашка распласталась на лету и опустилась на голову Пепе Карреры, получилось нечто вроде тюрбана. Турок Хамид взобрался на стул и стал убеждать нас вспомнить о Стокгольмском воззвании. В углу запели мексиканскую песню. Речио твердил сплошное ка-ка-ка-та-ра-та.

Я в тот день прямо как с неба свалился во все это. Вернулся из Арики и только что вышел на улицу, как тотчас встретил Чоло Хименеса; он и пригласил меня позавтракать. «Наши студенты обнаружили на Аламеде, против Католического университета, некую обжорку, притом очень дешевую, — рассказывал Чоло, — хозяйка верит в долг. А сегодня вторник, и там подают гуляш! Осуна-Крысолов нанялся расписать стены обжорки, договори-ись, что вместо платы хозяйка будет его кормить, не удивительно, что работа его длится целых два года».

вернуться

86

«Донья Барбара» — роман венесуэльского писателя Ромуло Гальегоса (1884–1969).

вернуться

87

«Пучина» — роман колумбийского писателя Хосе Эустасио Риверы (1889–1929).

вернуться

88

«Сертаны» — роман бразильского писателя Эуклидеса да Куньи.

вернуться

89

Здесь: на таковую (лат.), т. е. на голову.

35
{"b":"415374","o":1}