Не слова это были, а звонкая пощечина. Как удар — слабовата, зато как оскорбление — в самый раз. Не сказал, а ожег ими боярин Ярослава, да и самого Юрия. До сей поры им обоим стыдно было вспоминать бахвальные речи, говоренные перед битвой с Мстиславом Удатным и братом Константином.
Оно, конечно, хорошо, когда человек верит в свою победу. Без этого трудненько одержать верх в любом бою. Плохо, когда он в ней непоколебимо уверен и даже мысли не допускает о том, что возможен иной исход.
А все мед виноват, больно уж хмельной был. Кто именно первым завел речь о дележке волостей после победы и после какой уж там по счету ендовы[31] опустевшей — сказать трудно. Впрочем, выбор невелик — лишь двое его могли начать: Ярослав или брат Юрий, а больше просто некому.
Хотя какая теперь разница — позор одинаково на них обоих лег. Это ведь додуматься надо, чтобы приняться делить шкуру неубитого медведя. Ярослав, помнится, Новгород себе запросил, брат Святослав — Смоленск, Ростов — Юрию. На Киев вроде бы рукой махнули, не став мелочиться, а кому же Галич решили отдать? Ивану, что ли? Вроде нет, не ему. Да и какая теперь разница — кому именно.
А самое главное, что не только бахвалились всем этим изустно, но и харатью о том составили, надиктовав дьяку все подробно, чтоб потом обиды между победителями не приключилось, и каждый к тому свитку Руку свою приложил: То-то, небось, смеялись Мстислав Удатный с Константином и смоленским князем Владимиром Рюриковичем, когда ее прочли.
Да и ныне Хвощ как в воду глядел. Они с Юрием и впрямь уже покромсали все Рязанское княжество. По-честному, на четыре доли, включая Ингваря и малолетних Константиновичей, но поделили, и от этого на душе становилось еще более неприятно. Хорошо хоть, что на бумагу ничего этого не занесли.
— Не твое собачье дело! — выдохнул Ярослав жарко.
Если бы не стыд великий, валяться бы Хвощу, на две части поделенному, у ног братьев-князей. Стыд душил, давил, лишал сил. От него не только у Ярослава, но и у Юрия все лицо краской унижения покрылось.
— Ну, точно — поделили уже, — сделал вывод рязанский боярин, внимательно вглядевшись в багровые лица братьев, и констатировал невозмутимо: — Стало быть, каков товар — такая и плата.
— Это ты о чем? — нахмурился Юрий, с тревогой поглядывая на брата, — сдержал бы себя, не уронил княжеской чести, подняв на Хвоща меч.
К тому же хоть бы сам посол молод был, а то ведь старик совсем. Его сейчас срубить — долгонько отмываться придется.
— Коль вы в случае победы и вовсе решили изгнать Константина из отчих земель, то и ему незазорно будет — ежели он одолеет — все ваши земли под себя приять, — пояснил боярин.
Юрий вначале помрачнел, но затем, что-то прикинув, слегка заулыбался, а чуть погодя и вовсе захохотал во все горло. Глядя на него, развеселился и Ярослав.
— Пускай все забирает, — махнул он беззаботно рукой. — Чай, наследниками меня пока небеса не наделили, так что я ему всю свою вотчину дарю, только чтоб непременно одолел меня поначалу.
— Ну и мое тоже пусть прихватит, — согласился со своим братом Юрий. — Всю землю нашу отдаем.
— Все слыхали? Все слова княжеские запомнили? — строго спросил рязанский боярин ближних людей, тесно толпившихся за спинами своих князей, и пояснил: — Я к тому это говорю, чтоб потом никто не встрял поперек, когда Константин Владимирович свою длань наложит на грады Владимир, Ростов, Суздаль и прочие.
И столько силы и уверенности прозвучало в этих словах немолодого боярина, что челядь, совсем недавно дружно хохотавшая вместе со своими князьями, как-то поутихла. Не по себе стало некоторым, а кто поумнее был, у того и вовсе холодок по коже пробежался. Знобкий такой, тревожный.
Есть с чего тревожиться — слабые люди со своим врагом перед битвой с такой убежденностью и уверенностью не разговаривают.
Вот только княжич Ингварь слов этих не слыхал. Зайдя в шатер, он рухнул навзничь на жесткий воилок, зажмурив глаза и с силой, до боли, сжимая кулаки.
Чем кончатся переговоры — его не интересовало. Впрочем, оно и так было понятно. Ничем.
С самого начала ясно, что владимирские князья потребуют абсолютной покорности и не угомонятся, пока не увидят перед собой униженного и растоптанного Константина, а вместе с ним и…
«Да чего уж там, — подтолкнул он сам себя. — Продолжай, коль знаешь. А ведь ты знаешь».
И он продолжил: «А вместе с Константином такое же униженное и растоптанное Рязанское княжество. Все. Полностью».
Ну ладно, тогда зимою он еще дурак дураком был. В душе обида кипела, в голове неверие держалось. Но ближе к лету, уже по здравому размышлению, до него ведь почти полностью дошел глубинный смысл слов Константина. И не только до разума — до сердца. Ну, разве чуточку самую не хватило, чтоб решиться окончательно.
Потому и Онуфрий, почуяв неладное, скрылся с глаз его долой куда-то в один из ростовских монастырей. Чуял, змий поганый, что не ныне, так завтра еще раз допросит его княжич, как там под Исадами дело было, и придет боярину смертный час.
Так какой черт удерживал его самого, мешая повернуться и уехать куда глаза глядят вместе со своими тремя боярами, продолжающими, несмотря ни на что, хранить верность княжичу. Куда именно? Ну, хотя бы в тот же Чернигов, где его давно ждали мать и братья. Нет, гордость бесовская не дозволяла.
А ведь отец Пелагий не раз говорил на проповедях, что эта треклятая гордыня есть не просто грех смертный, но и матерь всех прочих смертных грехов, которые она же и порождает в человеке.
Да еще стыдоба великая мешала Ингварю. Ну, как же — его ведь вся семья в Чернигове ожидает с победой, а он ни с чем явится. Нельзя.
Кстати, и боярин Кофа его упреждал — пусть вскользь, туманными намеками, но упреждал, что не бескорыстно взялись ему помогать северные соседи.
— Придется тебе, княже, потом такую цену выкладывать, что без штанов останешься, — говорил Вадим Данилович пасмурно.
Да и женка Ярославова тоже на многое Ингварю глаза открыла. Ох, и мудра оказалась переяславская княгиня. Прямо как в воду глядела. Даже слова ее были почти точь-в-точь те же, как у боярина Хвоща.
И тут же в его памяти всплыло, как совсем недавно, буквально дней за десять до того, как им отправиться под Коломну, она спросила его грустно:
— А ты что, и впрямь надеешься, что переяславский князь окажется щедрее, чем твой стрый двоюродный? — И, грустно усмехнувшись, протянула со вздохом: — Эх ты, глупый, глупый.
— Ну, пусть не все грады, но Рязань-то моей будет. Да и Ольгов с Ожском, — пробасил тогда Ингварь, сам внутренне холодея.
Уже тогда он чувствовал, что именно услышит от Ростиславы, и тут же торопливо добавил срывающимся от волнения голосом:
— А уж про Переяславль с Ростиславлем да Зарайском и речи быть не может — они и так мои.
Красавица княгиня в ответ лишь пожала плечами и нехотя заметила:
— Коли так хочется тебе — надейся.
— А ты как думаешь?
Ингварю почему-то очень хотелось выслушать ее точку зрения, к тому же он успел убедиться в том, что мудра Ростислава не по годам, несмотря на писаную красоту и молодость — лет на семь-восемь, не больше, была она старше самого Ингваря.
Сколько ни слушал княжич ее рассуждения — так там ни убавить, ни прибавить, а всегда в самое яблочко.
Она вновь пожала плечами, но потом вдруг решилась и, склонившись к Ингварю, заговорщически шепнула на ухо:
— А ты князю Ярославу о том не сболтнешь?
Тот от возмущения чуть язык не проглотил. Сказал бы ей, да слова подходящие на ум, как назло, не шли. И за кого она его вообще считает — за изветника[32] поганого?!
— Да верю я тебе, верю. — Она примирительно положила ему на колено ладонь, на которой лишь на среднем пальце одиноко красовался серебряный перстень с большим ярко-красным рубином. — Только боюсь, горькими для тебя будут мои мысли.