«Перун среброусый! Услышь простого парня, который за славой погнался, в дружину сам запросился, а потом, пусть не ведая того, но на черное дело пошел! Стоит он ныне как вкопанный и не знает, что ему делать. Если ты крови жаждешь, то дядька Груша в твою честь немало ее пролил. Он ведь как ты, только огненной бороды не имеет, но сердца-то одинаковые у вас — за честь, за правду и чтоб до конца».
То ли и впрямь помогла старому Груше искренняя молитва Спеха и услышал ее огнебородый Перун, то ли сам воин справился, но в тот миг, когда произнес парень мысленно последнее слово, и впрямь чудо произошло.
А как иначе происшедшее назвать? Ведь уже присел было на одно колено старый Груша, и кровью его — густой, почти черной, — мгновенно снег в этом месте окрасился. И Остроух уже прыгнул, чтоб к силе последнего удара добавить еще и силу всего своего тела, а сам поединок не просто завершить, но и красиво это сделать, но тут…
Не сам Груша в сторону отпрянул — человек так не сумеет, если только ему боги не пособят. И не смог бы старый дружинник так мастерски удар нанести по незащищенному боку Остроуха, если бы Перун своей дланью невидимой ему не подсобил, спасая старого дружинника от неминуемой гибели.
А потом все. Груша остался лежать, окончательно сил лишившись, а Остроух к нему пошел. Не торопясь двигался, медленно. А куда ему спешить если только прикончить старика лежащего осталось. Вот только чем ближе он к Груше приближался, тем шаг его все более робким становился, неуверенным, дрожащим. И сам он весь трясся от натуги, и меч в руках его, от земли еле-еле приподнятый, извивался, как гадюка издыхающая. И рада была бы змея хоть кого-то еще ужалить в свой последний час, да не дано ей это. Мучается она в злобе лютой, а изменить ничего не может.
Так и Остроух наконец сообразил, что с ним случилось. Глянул на свой правый бок, а из него не струйкой — ручьем на землю руда бежит, пузырится. И поняла гадюка, что помирать ей пришла пора, повалилась на землю да издохла.
Так они и лежали рядышком — человек и змея. Один два укуса гадючьих в себя принял, вторая слишком рано восторжествовала, и успел человек разрубить гадину. Разрубил, но и сам улегся. Вот только разрубленное уже не склеишь. Мертвая вода бывает лишь в сказке, а в жизни если и была бы, то никому и в голову не пришло змеюку подлую ею кропить.
Зато на всякий яд противоядие имеется. У каждого оно есть, но не каждый сумеет его использовать. А вот Груша сумел. К нему Спех один шаг всего шагнул, а воин старый застонал уже, будто почувствовал.
Впрочем, стонать — это беспомощных душой удел. Груша как раз не из таковских. Скорее прорычал он, только тихо, потому что глупо последние силы на рык тратить. Второй шаг Спех шагнул — и дядька, наставник его, пошевелился. Третий раз ногой ступил — тот вставать начал.
Кинулся Спех, чтобы помочь. Приобнял, встать подсобил, но едва Груша выпрямился, как тут же парня оттолкнул от себя.
— Девок спасай с бабой, — повелел грозно и, видя, что тот стоит, глазами обиженно хлопая, а с места не двигается, уже тише и мягче добавил: — Коли назвал их сестрами, так теперь должен непременно сберечь да от беды оградить.
Сам же у хлипкого плетня встал, раненой рукой чуть придерживая его, чтобы тот совсем не покосился, да еще и подумать успел по-хозяйски, мол, поправить бы не мешало.
Тут, откуда ни возьмись, и княжич явился, Гавриил Мстиславович, а за ним все его дружинники, числом чуть больше двух десятков.
— Кто его?.. — бросил коротко, увидев на земле труп любимца в луже крови.
Кто-то из молодых угодливо пальцем в Грушу ткнул.
— По-подлому, поди. Из-за угла, — констатировал князь, оценив рану.
— По-честному они бились, — возразил кто-то из старых воев.
— Груша по-честному Остроуха одолел? — усмехнулся князь, и молодые наперебой угодливо засмеялись.
— Я сам видел, — выступил вперед кто-то.
А у Груши туман какой-то в глазах непонятный. Зажмурил глаза — открыл снова. Пропал туман, не совсем, правда, а так, отдалился на время. Потом он опять подкрадется, но это уже неважно. Главное, что сейчас ему все видно. Все и всех. Оказывается, это Басыня за него вступился. Он еще раньше, чем Груша, в дружину пришел, ныне же и вовсе ветераном среди ветеранов был.
— Не верю, — сказал Гавриил Мстиславич.
Плохо сказал. Нельзя так говорить. Коль ты не веришь человеку, то зачем его в дружине держать? А коли держишь, почто тогда не веришь?
Словом иной раз больнее, чем рукой, ударить можно. На руку рука есть, а на слово как ответишь? Словом таким же? А если тебя оскорбили безвинно? Неужто унижаться до ответной брани? Тогда ты уже баба базарная, а не воин. Меч же достать нельзя. Ты на службе, да не на простой — на воинской. Он не начальник, а куда выше — командир. И ты не работаешь у него, не трудишься — служишь.
А как быть, если — ты не слуга? Тогда уходи лучше с этой службы. Совсем уходи. Басыня так и сделал, даже ждать ничего не стал.
— Ухожу я от тебя, князь, — сказал жестко.
Дружинники зашептались было, но Гавриил Мстиславич лишь глянул на них зло, и все разом примолкли.
— Уходи, — молвил князь. — Путь тебе чист.
Вольно тому, кто уходит, выбирать себе дорогу. Четыре их — и любая твоя. Нужно только правильный выбор сделать. Свой, а не чужой. Басыня выбрал. Он к плетню подошел, где Груша стоял. Тронул его легонько, а сказал грубовато:
— Подвинься, молокосос.
Слова людьми по-разному воспринимаются. Тут кое-что от воспитания зависит, еще больше — от характера, совсем много — от ума, от понимания. А еще капельку — от возраста. Это юнцу двадцатилетнему слово такое обидно услышать. Тридцатилетнему мужику просто смешно станет. Семидесятилетний старик, услышав такое от восьмидесятилетнего, пожалуй, и порадоваться может. Стало быть, ничего он еще, бодрый, коли его так называют.
В дружине же объятия с поцелуями да льстивые слова никогда в ходу не были. Больше все грубость мужская. Но и она опять-таки разная. Бывает обидная, колкая, чтобы унизить, растоптать. А бывает с теплотой души, больше на ласку похожая. Что еще мог сказать Басыня человеку, который всего на два года младше его самого был, а в дружину на четыре года позже попал, чтобы приободрить его? Как лучше он смог бы это сделать? Впрочем, хватило и того, что он просто рядом с ним встал.
— Ты сам свой путь выбрал, — вздохнул с сожалением князь и повелел: — Обоих взять.
И шага никто не сделал. Боязно. Одно дело — сотней на пятерых кидаться, дома поджигать беспрепятственно, мужиков безоружных рубить, похваляясь силой удара молодецкого, баб за косы в полон уводить, скот из хлева выгонять…
Тут же совсем другое. Тут тебе не коровы безропотные, а матерые быки у плетня стоят. Они шеи под мечи не подставят безропотно. Скорее, наоборот, чужую шею острыми рогами пропорют, да не одну.
Один хоть и подраненный, но за версту видно, что ему ныне все по плечу, захочет — гору своротит. Бывает такой день у каждого человека. Не каждый, правда, его угадывает, не каждый потом вспомнить может, а многим и вспомнить-то бывает нечего. Груше будет что. Если переживет, конечно.
Другой же и вовсе, хоть и старый такой же, но в соку, цел и невредим. К нему молодым бычкам лучше и вовсе не подходить. Эта пара в одночасье всему стаду укорот дать может. К тому же кто сказал, что их двое?..
Звонкий голос Спеха со стороны крыльца раздался:
— Ухожу я от тебя, княже.
Проворный дружинник и ответа традиционного дожидаться не стал — мигом к плетню подскочил, встал рядышком со стариками.
Теперь совсем трудно будет на них нападать. Тот же Спех не больно-то овладел наукой на мечах, но он уже ушел и ныне — вольный человек. А ну как он и вовсе меч в сторону откинет, а вместо него ухватит кого-нибудь из атакующих за ногу да начнет вертеть со всей силой вкруговую — попробуй дотянись.
Один только и есть у парня недостаток — молодость. С годами, конечно, она проходит, ну а пока… Ведь не должен он был к ним становиться, пока князь не скажет, что путь чист ему, иди, куда знаешь.