— Погоди, Андрей Мстиславич, — остановил Константин князя. — Он за обиду настоятеля и так наказан — дальше некуда. Жена его вместе с сынишкой малолетним живота лишились. Между прочим, по повелению того же игумена, который их на мороз с твоего благословения выгнал.
— То божий суд был, — не согласился киевский князь. — А на земном гривны уплатить надобно.
Чувствуя себя хозяином положения, киевлянин приосанился.
— А почто ты так рьяно заступаешься за него? — осведомился он у Константина. — Последнее дело — божьих людей забижать. Опять же, зубы он повышибал монаху. За одно это с него по Правде русской дюжину гривен надлежит взыскать, да самому страдальцу гривну выложить.
— Так ведь он хоть десять лет в твоем порубе просидит, но ни куны единой не заплатит, — не сдавался Константин. — А я готов сегодня же их отдать. Согласен, Февроний? — обратился он к монаху.
Тот замялся. Ох, не одобрит строгий игумен, если монах согласится на это. Но и то рассудить — ежели Слана в княжеский поруб отправят, то монастырю от этого и вовсе никакого прибытку не будет.
— Дак я, как отец Александр скажет, — промямлил он.
— Здесь его нет, а ждать нам недосуг, — заявил киевский князь.
Если бы Константин приехал к нему попросту в гости, он еще поупирался бы. Очень уж ему не по душе такое поведение пришлось. «В моих вотчинах моих же смердов под свою заступу берет, да еще из тех, кто уличен в татьбе, — сопел он мрачно, размышляя, как быть. — И ведь не уступает, будто я здесь и вовсе никто. А супротив становиться из-за пустяшного дела тоже ни к чему. Ну кто я ныне? Одно название, что князь, а на деле — подручник. Может, если здесь уступлю, так он в остальном не так суров будет. А-а, ладно», — и уже вслух произнес:
— Ну, быть посему. Коли он из вольных смердов, стало быть, надлежит с него взыскать…
— У меня он не один — три зуба выбил, — пискнул Февроний, чувствуя, что дело клонится явно не в его сторону. — Да и от четвертого корешок один остался.
— Пятнадцать гривенок, — заключил Андрей сердито. — И еще половинку. За корешок, — пояснил он.
Дружный хохот дружинников, стоящих за его спиной, которым явно пришлись по душе последние слова киевлянина, чуть приподнял настроение озябшего Андрея Мстиславича.
Он и сам заулыбался, подбоченился, добавив с улыбкой:
— Пока не вынесут гривны — все едино в поруб стервеца, — и покосился на Константина — мол, как я повелел поначалу, так оно и будет.
Однако тот ничем не выказал своей досады, лишь произнес ровным тоном:
— Стало быть, не веришь ты мне, Андрей Мстиславич.
Киевский князь побагровел, однако нашел что сказать:
— То для порядку. Не нами заведено. Исстари тать до уплаты гривен в порубе сиживал. А коли тебя жаль такая разбирает, то сам и озаботься, чтобы он там часу лишнего не просидел.
— Ну что ж, я озабочусь, — многозначительно пообещал Константин.
Расторопный царский казначей, мгновенно уловив все одними глазами, в считанные минуты выложил Андрею Мстиславичу положенную сумму.
Однако после получения гривен настроение киевского князя не улучшилось, а скорее ухудшилось. Виной тому была надпись, вытесненная на реверсе каждой тяжеловесной монеты: «Царь и Великий князь всея Руси Константин I».
«Да кто ты таков?! — жгла князя Андрея обида. — Твоего пращура сто лет назад даже не из Киева, а из Чернигова родной сыновец выгнал[114]. Теперь же вишь как голову задрал. С чего бы? И что далее от тебя ожидать?»
Не угомонившись, он повелел немедленно найти на Подоле купцов, обиженных Сланом, каковых сыскалось аж пятеро. И снова пришлось Константину выгораживать бывшего атамана, разбираясь с каждым из них. После тщательного допроса выяснилось, что на самом деле разбойник причастен к грабежу только троих и все они, по счастью, были средней руки, то есть имели с собой не так уж и много добра.
Но все равно после окончательного подсчета товаров, которые тот у них позаимствовал, вышла кругленькая сумма в шестьдесят гривен. Константин, почесав в затылке, покосился на бледное лицо Слана, напряженно ожидавшего решения государя, и, подумав себе в утешение, что он попросту дает кредит, хотя и весьма долгосрочный — лет на десять, не меньше, наконец махнул рукой.
— Я сказал, что милую, а назад слово государю брать негоже, — произнес он внушительно.
Лицо Андрея Мстиславича при этих словах исказилось от досады. Он промолчал, но в душе пообещал себе, что если встретится с этим татем на узкой дорожке, то все равно ему не сносить буйной головы.
И не знал киевский князь, что через три года судьба, криво ухмыляясь, как она это умеет, предоставит ему такую возможность, но совсем при иных обстоятельствах.
Слан, поставленный десятником над своими же товарищами из числа бывших разбойничков, с лихвой оправдал все те гривны, которые выложил за него Константин. Если бы не он — не видать бы царю первого каравана с добытым железом, который Минька решил опрометчиво сплавить по стремительной Чусовой. Тяжелогруженые баржи, которые отличались от плотов лишь срезанным спереди носом да еще небольшим бортиком по краям, непременно разбило бы вдребезги. Во многом именно благодаря Слану этого не случилось.
Горный участок Чусовой, тянувшийся на четыреста верст, и впрямь был страшен. Достаточно сказать, что знаменитые днепровские пороги выглядели невинной забавой по сравнению с теми ужасами, которые таила Чусовая. Скалы кое-где так низко нависали над самой рекой, что в ту первую поездку с плота вообще снесло небольшой навес, устроенный для отдыха.
Первая скала, прозванная Крепостной, потому что в точности походила на крепостную стену, встретила баржу Слана снисходительно, позволив ему увильнуть в сторону, зато потом его поджидали сразу две. Одна из них нависала над самой рекой, выступая в нее каменным острым ребром. Опасность заключалась еще и в том, что течение, которое отбрасывала от себя первая скала, несло баржу — если она уцелеет к тому времени — прямиком на вторую, расположенную следом за ней, но уже на противоположном берегу.
Сама река делала здесь два крутых изгиба, напоминавших латинскую букву S, причем скалы стояли как раз в местах этих изгибов. Остановившись на ночлег недалеко от них, Слан день-деньской наблюдал за своенравной рекой и стремительным течением, пока не пришел к выводу, что надо перерезать струю воды и круто выворачивать, но не раньше, чем баржа окажется у самой первой скалы. Риск врезаться с ходу в ее выступающее ребро оставался неимоверным, но иного выхода не было.
А кроме них чуть дальше по течению была и еще одна пара скал, одну из которых Слан окрестил Молочной за то, что река, обрушившись на ее покатое ребро, поднималась по нему вверх на добрый десяток саженей, после чего скатывалась, превращаясь в кипящую молочно-белую пену, которой было наполнено все пространство реки на этом участке. Сила удара была такая, что сразу за этой скалой образовывалась суводь[115].
Сколько Слан ни пытался разглядеть, что творится на дне, есть ли подводные камни, но увидеть ему так ничего и не удалось. Все скрывалось в бешено кипящем «молоке». Пришлось пойти на риск и применить прежнюю тактику, которая принесла спасение чуть раньше.
Баржа неслась, устремив нос на каменный гребень, который поджидал жертву. За ревом воды ничего не было слышно, но каждый из людей, находившихся на барже, и без того знал, что им делать. От неимоверного напряжения трещали мышцы, но никто не выпускал из рук шеста, багра или весла. Сам Слан сражался с непослушным правилом[116], которое злая вода со всей своей буйной силой выворачивала из его рук.
Казалось, что все, конец, но в самое последнее мгновение, рыча от ярости, Слан сумел все-таки совсем немного вывернуть правило, и этой малости хватило, чтобы баржа, скользнув совсем рядом с каменным ребром, изменила движение и свернула в сторону. Дальше тоже было тяжело, но уже не так. К тому же победа придала людям сил, и сплавщики, воодушевленные первым успехом, сумели справиться и с остальной напастью.