— Куда прикажете вести людей? — спрашивает меня офицер–стрелок.
— Оставайтесь в деревне до обеда, отдохните, а после обеда идите домой, в Царское Село…
Не расстреливать же их поголовно? А другого исхода не было. Или на волю, или перестрелять.
В мутном свете наступающего хорошего солнечного дня показалось Царское Село. Опять остановка. Дорогу преграждает цепь. Солдат много. Не меньше батальона (800 человек). Раздаются редкие выстрелы. Заставы мои прижались за домами деревни Перелесино. Наступает психологический момент — от него зависит все дальнейшее. Я приказываю спешить две головные сотни и выехать на позицию трем батареям. Остальным сотням их прикрывать. Сам еду к цепям.
Огонь со стороны стрелков усиливается. Трещит пулемет, но все‑таки это не настоящий огонь батальона. Или у них мало патронов, или они не хотят стрелять. Я приказываю энергично наступать, а артиллерии открыть огонь по казармам. Там, подле казарм, живет моя жена — это знают многие казаки и офицеры, бывавшие у нее тогда, когда мы стояли в Царском. Командир батареи деликатно бьет на высоких разрывах. Казармы Царского окутываются дымками шрапнелей. Но цепи не отходят. Идти вперед? Но нас до смешного мало. Продвигаясь вперед, попадаем под обстрел с обоих флангов.
Опять выручают енисейцы. Коршунов ведет их — всего 30 человек — в обход.
И цепи стрелков отходят. Мы продвигаемся за Перелесино. Видны в конце шоссе ворота Царскосельского парка. Там все кишит людьми. Весь гарнизон столпился у ворот. Если они откроют дружный огонь по нас, то моих казаков сметет так же, как смела 111–я пехотная дивизия моих кубанцев. Но они не стреляют. Похоже, что там митинг. Дивизионный комитет садится на лошадей и едет вперед. По нему раздается пять–шесть выстрелов. Он, не обращая внимания, едет дальше. Кучка в 9 всадников быстро приближается к толпе. От толпы отделяется несколько человек.
Разговоры…
Октябрьское солнце поднимается на бледном небе. Серебрится роса на рыжей траве и кочках болота, блестят дощатые крыши домов, ярко сверкают зеленые купола Софийского собора. День настает, а они все разговаривают. Это надо кончить. Я сажусь на свою громадную лошадь и в сопровождении адъютанта, ротмистра Рыкова, и двух вестовых галопом туда.
Комитет окружен офицерами–стрелками. Идут разговоры. Или они стараются выиграть время, ожидая помощи (конечно, моральной — физической силы у них было слишком достаточно) из Петрограда, или сами не знают, что делать.
— Господа, — говорю я им. — Не нужно кровопролития. Сдавайте оружие и расходитесь по домам.
Офицеры соглашаются со мною и едут уговаривать стрелков. Но между стрелками раскол. Часть — около полка — густой колонной отделяется вперед и идет к нам, чтобы сдать ружья. Но другая часть бежит в цепь по опушке парка, стараясь отхватить нас. Я и комитет отъезжаем к цепям.
В цепях разговаривает с казаками статный, красивый человек средних лет, с выправкой отличного спортсмена, в полувоенном платье, с амуницией и биноклем. С ним каких‑то два молодых человека и офицер–казак.
— Савинков, [41] — говорит он мне.
Мы здороваемся. Савинков расспрашивает про обстановку.
— Что вы думаете делать? — спрашивает он меня.
— Идти вперед, — говорю я. — Или мы победим, или погибнем; но если пойдем назад, погибнем наверно.
Савинков соглашается со мною. Он говорит мне несколько слов по поводу того, как лестно обо мне и любовно отзывались казаки.
Революционер и царский слуга!
Как все это странно!
Сзади из Гатчины подходит наш починенный броневик, за ним мчатся автомобили — это Керенский со своими адъютантами и какими‑то нарядными экспансивными дамами.
— В чем дело, генерал? — отрывисто обращается он ко мне. — Почему вы ни о чем мне не доносили? Я сидел в Гатчине, ничего не зная.
— Доносить было не о чем, — говорю я. — Все торгуемся. Я докладываю ему обстановку.
Керенский в сильном нервном возбуждении. Глаза его горят. Дамы в автомобиле, и их вид, праздничный, отзывающий пикником, так неуместен здесь, где только что стреляли пушки. Я прошу Керенского уехать в Гатчино.
— Вы думаете, генерал? — щурясь, говорит Керенский. — Напротив, я поеду к ним. Я уговорю их.
Я приказываю Енисейской сотне сесть на лошадей и сопровождать Керенского, еду и сам.
Керенский врезается в толпу колеблющихся солдат, стоящих в двух верстах от Царского Села. Автомобиль останавливается. Керенский становится на сиденье, и я опять слышу проникновенный, истеричный голос. Осенний ветер схватывает слова и несет их в толпу, отрывистые, тусклые, уже никому не нужные, желтые и поблекшие, как осенние листья.
— Завоевания революции.. Удар в спину… Немецкие наемники и предатели!..
Казаки–енисейцы въезжают в толпу и силой отбирают винтовки. Сзади подъехал наш грузовик, и гора винтовок растет на нем.
Обезоруженные солдаты сконфуженно идут прямо полем к казармам. Но там, у ворот Царского, настроение иное. Там кто‑то распознается. Цепи выходят из парка, они учуяли нашу малочисленность и стараются окружить нас. С моего правого фланга тревожные донесения. На него из Павловска наступают цепи, и оттуда стреляет батарея.
Я прошу Керенского отъехать назад и вызываю взвод Донской батареи; той самой батареи, которая не раз выручала меня в тяжелые минуты в настоящей войне. Донские пушки становятся на шоссе в какой‑нибудь версте от цепей и громадного скопища солдат у ворот Царскосельского парка. Молодцов артиллеристов можно перестрелять как куропаток. Я и енисейцы отъезжаем в боковые улички предместья.
Наступает томительная тишина. И вдруг — тах–тах–тах, — затрещали ружья по нашему левому флангу.
— Первое!.. — раздалась команда. — Пли!
И за первой, почти сливаясь, ударила вторая пушка. И затихла. Два белых мячика разрыва отчетливо сверкнули над самыми головами центральной толпы. И будто слизнули они все это море голов и блестящих штыками винтовок. Все стало пусто. Вся эта громадная многотысячная толпа метнулась в сторону и побежала сломя голову к станции, наваливаясь в вагоны и требуя отправки в Петроград.
Казаки стали входить в Царское.
В сумерках Царское было занято. Солдаты гарнизона, не успевшие убежать по железной дороге, попрятались в казармы, отказывались выдать оружие, но и не предпринимали ничего враждебного против нас. Казаки почти без сопротивления овладели станцией железной дороги, подошли и к Александровской и заняли радиостанцию и телефон. Победа была за нами, но она съела нас без остатка.
* * *
До часа ночи я оставался на окраине Царского Села, устанавливал связь со своими частями. Тактически мне не надо было входить в Царское. Окруженное громадными парками с путаными дорожками, представляющее из себя множество домов, легких для обороны и трудных для атаки, требующее большого гарнизона для наблюдения за порядком — оно было мне не нужно. Но политически нужно было не только войти в него, но и занять дворцы, сесть в них прочно, выкурить оттуда местные силы Царское занято тогда, когда Керенский будет сидеть во дворце, а я на своей старой штаб–квартире — в служительском доме дворца Марии Павловны; без этого Царское не поверит, что оно взято, а не поверит Царское — не поверит и Петроград. В час ночи я перешел в центр Царского Села, и маленькая горсть казаков, всего две сотни, стала на дворе дворца Марии Павловны. Надо было отдохнуть, накормить людей и лошадей, обдумать положение.
И опять для того, чтобы продолжить моральную победу, надо было идти, не останавливаясь, буде возможно тою же ночью — на Петроград.
Хорошо, идти. Но с кем?
За весь день, 28 октября, к нам подошло три сотни 1–го Амурского казачьего полка, но амурцы заявили, что «в братоубийственной войне принимать участия не будут, что они держать нейтралитет», и отказались даже выставить заставы для охраны Царского Села и сменить усталых донцов… Они стали в деревнях, не доходя до Царского Села.