— Да, квартира Пастуховых. Кто-кто?
Муж прикрыл ладонью трубку и, понизив голос, сказал:
— Ничего не понимаю. Кто-то с ужасающим акцентом. Какой-то иностранец. По-моему, это тебя. Наверное, из-за монографии.
— Алло! — сказала Нина и, поскольку в трубке клубилась глухая тишина, еще раз повторила: — Алло!
— А мне нужна Нина… — неуверенно произнес мужской голос.
— Ну я, предположим, Нина, — бодро ответила она и вдруг, по какому-то наитию, добавила: — Нина Одельская.
Пауза. Молчание. Тишина. Эй, да есть там кто-нибудь?
— Это Гриша. Гриша Зильберман. Ты меня помнишь?
Помнит ли она?
— Как ты меня нашел?
— Долго объяснять. Искал…
— Гришка! Ты где?
— В Чикаго. Как ты? Ты замужем? Это твой муж со мной разговаривал?
— Да.
Сердце Нины глухо ухнуло вниз. Гришка! Как с того света…
— А дети у вас есть?
— Двое. — Нина заставила себя говорить ровным тоном, несмотря на пересохший рот и переставшие слушаться губы. — Младший, Илюшка, в этом году школу заканчивает. Скоро выпускной. А старший — Борис. Ему… Ему уже двадцать семь.
Нина на ходу убавила Борьке три года, не желая свести свою жизнь к банальной мелодраме, и печально посмотрела на мужа. Сергей грустно улыбнулся. Все понял. Понял, что звонит Гриша.
Тогда, в семьдесят пятом, встретив свою бывшую одноклассницу в коридоре Владивостокского университета, он страшно обрадовался: ведь ходил за ней тенью еще в школе, не решаясь признаться. А потом, заметив, что похудевшая и подурневшая Нина истерзана неведомой бедой, заставил рассказать обо всем. Когда узнал, что она ждет ребенка, уговорил расписаться.
Нина, вначале безразлично слушавшая его пылкие тирады, неуверенно согласилась. Аргументы были убедительными: «Хочешь называться матерью-одиночкой? Чтобы тебе кости перемывали? А что с твоей мамой будет? А у ребенка в метрике будет позорный прочерк? Что ты ему скажешь, когда он вырастет?» И так далее.
Нина и сама это кино крутила беспрестанно. Выхода, казалось, не было. Прервать беременность, как это делали некоторые девочки, не могла. Панически боялась боли. К тому же суеверно думала, что ребенок — единственная тонкая нить, которая не позволит Грише раствориться, уйти навсегда, не вернуться. Если бы мама была рядом… Нет, даже маме об этом говорить нельзя. Это ее просто убьет.
Расписались. Нахлебались — выше крыши. Сначала снимали комнату в избушке на курьих ножках на окраине Владивостока. Потом университетское начальство сжалилось, дало им клетушку в студенческом общежитии. Сережа учился на четвертом курсе биофака и подрабатывал где только мог. Нина умудрилась даже академ не брать — передавали Борьку, спеленутого тугой колбаской, как эстафету — с рук на руки. Спасибо однокурсникам, составили расписание добровольных нянек и по очереди прогуливали лекции, переписывая потом до полуночи конспекты. Когда Нина перестала кормить грудью, Борьку отвезли верной Веке, постаревшей, но по-прежнему преданной.
Сережа как принял в сердце новорожденного Борьку, врученного ему медсестрой в роддоме, так и не выпускал. И даже не вспоминал никогда, что он ему не родной. Возился с ним больше, чем медлительная Нина.
— Совсем взрослый. Он уже окончил свое образование?
— Конечно. И жениться успел. Они с женой — врачи, онкологи. Сейчас в Харбине, на учебе. В Китае сильная школа. А Лизу нам подкинули. Ей уже три года.
— Так ты бабушка? — впервые засмеялся Гриша. — Я тебя бабушкой не представляю.
— Я сама себя не представляю. Но Лиза — это такое чудо!
— А как твои киевские родственники? Женя и Лера, кажется?
— В Штатах. И тетя Леля с ними. Дядя Миша умер. А сестры мои в порядке. Лера в Нью-Йорке, а Женя — в Бостоне. Обе замужем, у каждой два сына. Старшие дети университеты окончили, младшие еще учатся.
Лелино неприятие эмиграции взорвал Чернобыль. Она, до той поры свято верившая в социалистические идеалы, после аварии на атомной станции поняла, что ее любимое правительство, действия которого до сих пор были направлены на процветание страны, абсолютно равнодушно к отдельным составляющим народных масс. Больше всего ее потрясло преступное молчание руководства страны, не предупредившего вовремя население о радиационной опасности. Она все время повторяла: «Дети! После аварии дети несколько дней на улице играли в футбол. В пыли! Неужели нельзя было по радио объявить, чтобы детей забрали домой и закрыли окна? Пока западные радиостанции не подняли крик, наши так и молчали!»
Сборы и оформление документов заняли несколько лет, поэтому Нина успела свыкнуться с мыслью о еще одной неизбежной разлуке. Когда Нина с Ольгой Борисовной прилетели на похороны Веки, в Киеве оставалась только Женя с мужем и детьми, а все остальные уже уехали. Женя рассказала о том, что Века умерла внезапно. Не болела, не жаловалась. Легла спать — и не проснулась. Ее похоронили рядом с бабушкой Лизой. Нина так безнадежно плакала на кладбище, что даже видавшие виды невозмутимые могильщики на нее оборачивались: где это видано так убиваться над древней высохшей старушкой? Пожила — дай Бог всякому. И невозможно было объяснить, что уходили вместе с ней Нинина жизнь, счастье, любовь…
Через неделю было еще одно тягостное прощание, с Женей, уезжающей в Новый Свет. В ее пустой квартире, где остались лишь длинный стол и импровизированные лавки из досок, положенных на табуретки, клубилась толпа провожающих. Звучали тосты, оптимистические напутствия. Женя была взвинченно, истерически весела, вся в ожидании новой жизни. Если у нее и разрывалось сердце, она этого не показывала. Отрезано — и баста! Нужно увозить детей из этой безумной страны. Прилавки магазинов стремительно пустеют, и с такой же скоростью обесцениваются инфляцией деньги. Люди, пытаясь спасти хоть крохи из заработанного, панически скупают совершенно ненужные вещи. Чернобыль тяжело дышит рядом с Киевом и неизвестно, как он себя поведет дальше. Роскошная киевская зелень таит в своих кронах смертельную опасность: на листьях оседает радиоактивная пыль. Да что далеко ходить: каштаны в этом году зацвели дважды — весной, как и положено, и сейчас, в конце августа. И никакой радости это чудо природы не вызывает. Мертвенно-белые свечи зажжены в память о тех, кто ушел. И будет уходить…
— Здесь, в Штатах, много киевлян. Из наших полкласса, если не больше. А вы не хотели уехать?
— Нет. Мы никуда не собирались.
Неправда. Собирались. Когда в восемьдесят восьмом родили младшего, Илюшку, казалось, что жизнь благополучна и стабильна. Борька подрос. Квартиру получили хорошую. Зарплата, даже по сахалинским меркам, немаленькая. Можно себе позволить второго ребенка. И вдруг все рухнуло. Инфляция съела сбережения, но тратить деньги все равно было не на что. Прилавки были уставлены шеренгами трехлитровых банок с маринованной капустой и бутылок с уксусом, а если и «выбрасывали» в продажу что-нибудь съедобное, очереди выстраивались на километры.
У Нины пропало молоко, а добыть детское питание было невозможно. К счастью, отец, к тому времени вышедший на пенсию и обосновавшийся в Киеве, присылал посылки с «Малюткой», а потом с импортным «Пилтти». Изворачивались как могли. Федор где-то неведомыми путями добывал тушенку, сгущенку, сайру и подкармливал всех по кругу.
Мама заболела сахарным диабетом, и это добавило проблем по добыванию инсулина. Не было бы счастья, да несчастье помогло: ей продавали гречку и жилистую говядину в специальных отделах магазинов, предназначенных для «диабетчиков» — как гласили таблички, раздражающие обозленных не-диабетиков, не имеющих доступа к этим скупым радостям.
Но по талонам какие-никакие продукты выдавали, поэтому призрак голода только маячил. Было лишь чувство унижения и беспомощности. Начала поступать гуманитарная помощь. Однажды Нина возвратилась домой с визжащим Илюшкой и обнаружила под своей дверью огромный картонный ящик, доставленный водителем родного НИИ. Сверху фломастером было наискось размашисто написано: «Пастуховы», а сбоку красовалась надпись: «В дар от японского народа». Нина открыла дверь, распутала распаренного Илюшку из одежек, а потом еле-еле втащила тяжеленный дар в прихожую. Распаковала. Рис. Мука. Растительное масло. Пакет с леденцами. Спасибо! Все очень кстати. Спасение, можно сказать.