Успокаивая себя, он не раз вспоминал великого зодчего Воронихина, чьим именем был назван их институт. Вряд ли крепостной зодчий владел такой уж широкой общей культурой. Вряд ли те мастера, что построили храм Покрова на Нерли, владели иностранными языками… Однако здания, воздвигнутые ими, бессмертны.
Сева был отличным живописцем и рисовальщиком. В этом смысле — намного сильней ребят со своего курса… Ну, а как известно, владение кистью навряд ли может так уж особенно «повредить» зодчему.
То, что было
его
, — то было при нем. Он был удивительно неуступчив в спорах. Товарищи из-за этого подсмеивались над ним, и он угадывал неполноценность их отношения к тому, в чем сам был непоколебимо тверд.
Если критиковали его проект, сдвинуть его «с мертвой точки» было нельзя.
Дарования на свете бывают двоякие — один талант поражен, как говорится, «червем сомнения», колеблется и легко готов уступить. Другой — непоколебимо стоек, ибо видит в наброске «зерно» еще не развернутого решения.
Снисходителен к Севе был только их руководитель — Петров, сам человек недюжинного дарования.
…За пределами института ребята встречались, как это бывает принято у школьников и студентов.
У Совы на это досуга практически не было никогда. Это раз. А второе то, что семья Костыриков жила замкнуто.
…И так уж оно повелось в институте, что Севу недолюбливали товарищи. Задетый, он платил им с лихвой: был грубоват и высокомерен. А старательность и трудолюбие — пожалуй, не те черты, что пленяют товарищей… Высокомерие Севы питалось воспоминаниями о том, как на третьем курсе (когда в институте организовали выставку живописи) лучшими работами оказались его работы — работы Севы Костырика. Он их практически недосчитался, когда закрывали выставку. «Сперли» — и вся недолга! Из всего курса «стибрили» у него одного,
единственного
.
В семье он был «сынок, кормилец, опора на старости лет». В институте — «дуб» и «гений Костырик»!
…И вот, когда полковник глянул в глаза рядового Костырика, его захлестнуло невыразимо горькое и жгучее чувство…
Мы:
Первый трактор.
Мы:
Ордер на галоши и косоворотку.
Мы:
«Кто взорвет мост?»
И выступает вперед весь ряд.
«Спасибо, солдаты. Спасибо, ребятки!..»
Голод. Обморожения. Вши. Свист мин. Жить!.. Я — молод.
«Батарея — огонь!»
Огонек в печурке.
«Подвинься, браток… Ничего! Дойду. Вот только отдохну малость…»
Берлин.
И я плакал… Плакал от радости… За тебя.
Я твой отец. Я тебя родил.
Почему ты не поздравляешь меня девятого мая?
Я отстоял твою молодость. Твою нейлоновую рубаху. Твою любовь.
Я не ждал «спасиба»!
Но знай: землю под твоими ногами я прикрыл своей молодостью. Кровью. Своей любовью.
На следующий день, во время поверки, рядовому Костырику был перед строем зачитан приказ:
«…за нарушение воинской дисциплины… трое суток гауптвахты».
О поведении Костырика в военной части довели до военной кафедры института.
Севу вызвал декан.
— Хоть бы лето прошло без нареканий на наших студентов… Позор! Ху-удожественные натуры! Зо-од-чие! Не буду возражать, если вас отчислят из института… Так и передайте всем… э-э-э… нашим гениям! Экая низость! Забыли, что все мы, ваши профессора — бывшее народное ополчение. Отдавали здоровье, жизнь… Э-э-э… сражались, «унизились» до портянки!.. А вы… Да что там! Ступайте, Костырик. Мне стыдно. Мне больше нечего вам сказать!.. Но знайте — мы примем по отношению к вам и… прочим строжайшие… да! — строжайшие дисциплинарные меры.
СЕСТРЫ
Тяжела любовь.
В руках — кошелка. Тяжелая. (Тяжела любовь.)
Есть на земле один-единственный человек, для которого Кира будет таскать и таскала кошелки… Ведь он один никогда и ни в чем ее не упрекал!..
Кроме продуктов, в кошелке — альбом и «пересни-мательные» картинки. Они сядут с Сашкой — она возьмет его на руки, поставит рядом, на табуретку, блюдце с водой.
В прошлый раз он долго смотрел на движущуюся тень от грушевой ветки. Кира это заметила и очень красиво ему сплясала, подражая движению ветки.
В цирке быть
Весьма приятно!
Вы бывали.
Вероятно!
Остановка. Галоп.
Галоп, галоп…
Он откинул голову и захохотал.
Саша сидит у берега, под зонтом. Пикейная шапка держится на резинке от Кириных трусиков.
Он ходит босой, потому что так приказала Кира.
Над пикейной Сашиной шапкой летают стрекозы. Жара. Все вокруг стало желтое. Это — осень.
Река — блестит. Саше виден косячок рыб. Им весело, потому что их много, много…
Все вокруг заворожилось, заколдовалось: солнце над Сашиной шапкой; небо — далекое, голубое, жаркое.
А вдруг и оно говорит?.. Хорошо бы узнать у Киры, что говорит небо?
Вон крыши домов. На дальней крыше большая птица. Стоит на одной ноге. Как зовут эту птицу? Может, Сашкой — как Сашу?.. Надо спросить у Киры.
Кура — глупая. Зачем уезжает?.. Ей надо играть в пирожки. Ей нужен совок. И ведерко. (Точно такие же, как у Сашки.) Кира должна купаться, оглядываться и шевелить губами…
Вот уж люди пошли от речного трамвайчика — потащили хлеб, помидоры… А Киры — нет.
Саша смотрит вперед на дорогу. Нету. Нет ее…
И вдруг — вот она!
Толк в калитку. Присела на корточки, раскинула руки.
— Ки-я!
— Са-шенька!
— Кира, он у меня приболел, — спокойно говорит тетка. — Простыл, стало быть… Лежит, а шейка совсем неподвижная, как деревянная… Гляжу, а у него на глазах — пленки.
— Что-о-о?
— Да ты не пугайся, зачем пугаться? Ведь он поправился. Ты же сама сказала: «Лицо у него опухло»… Жаль ребенка. Великомученик, не только что глухонемой, а слабый. По вечерам, перед тем как уснуть, все головкой ворочает… Чего ревешь-то? Уж будто можно так вырастить — чтоб ребенок ни разу не заболел?..
Мать спустила с кровати босые ноги, поморгала глазами. Глаза у нее были ясные, голубые… Сашкины.
Кира плакала.
— Доченька! Злосчастье мое — не твое злосчастье. Мне — горевать. Ты еще со своими успеешь нагореваться… Надо съездить, забрать ребенка… И поскорей, поскольку Вера — человек темный.
Дуб!.. Дорогой дуб. Самый красивый на свете дворовый дуб! Спасибо тебе, что ты разговариваешь с малышом.
«Вот еще? Это мы перемигиваемся. С вами мне неинтересно. А для него так весело танцевать листками. Листки — мои дети. Они тоже глухонемые. Это вы слышите, что они шумят, а им ваши «ахи-охи — до Фени» Ясно?»
Жил-был дуб. В лесу.
А под дубом жили-были маленькие человечки. Они были сердцем сердца больших дубов.
Мальчик в пикейной шапке — тот, что живет у нас во дворе, — сердце сердца дворового дуба.
Его глаза — как небо над нашим деревом.
…Жил-был дуб. В дупле у него притулился маленький человечек. Человечек собирал камешки. Над ним смеялись, его дразнили. Он принимался мычать. Заслышав голос глухонемого, выбегала во двор девчонка, которую звали Кирой. Она лягала обидчиков.
— И не стыдно тебе? — спрашивала у нее Зиновьева-старшая. — Толпа кавалеров, а человек затевается с малолетками.
— Я их убью, убью!
— Пуляй!.. Пусть сгинут… Они подкованные. Разумные. Старшенькому лет десять-одиннадцать. А может, и все двенадцать! Рази, рази его, умница, наповал.
…Мать укладывала Сашу в восьмом часу. Кира накупила ему картинок. Его крошечные ладошки двигались над картинками. Казалось, что пальцы мальчика разговаривают с картинкой.