Философические письма, претендующие на лавры нового Чаадаева, однако, не прозвучали столь громко и не привели к тем последствиям для Быкова, что публикация Чаадаевым своих «Философических писем», и были благополучно включены в сборник «Хроники ближайшей войны», выпущенный издательством «Амфора» в 2005 году. Став же основой романа «ЖД», где развивается мысль, что Россия — завоеванная страна, на чьей территории сражаются две оккупационные силы — варяги и хазары, равно чуждые коренному населению, исповедующему идею круга, — экстравагантная провокационная теория превратилась в интересную метафору (проза способна творить подобные чудеса). Я уже писала об этом романе как о значительном явлении современной словесности («Новый мир», 2007, № 2), и за два минувших года он не утратил для меня своей привлекательности, скорее наоборот — я даже думаю, что этот талантливый роман остался недооценен.
В книге о Булате Окуджаве теория цикличности русской истории снова извлечена на свет. Она нужна Быкову и сама по себе, чтобы заключить жизнь Окуджавы в определенную рамку, и чтоб было к чему пришпилить главную мысль: «В русской жизни 1950 — 1990 годов Булату Окуджаве выпало играть ту же роль, которая досталась Блоку».
Собственно, параллель «Блок и Окуджава» не нова, и сам же Быков ссылается на статью Александра Жолковского «Поэтический мир Булата Окуджавы» (насколько я понимаю, речь идет о статье «Рай, замаскированный под двор: заметки о поэтическом мире Булата Окуджавы». Ее легко найти в Сети, например, здесь: < http://www.bards.ru/press> ).Но для Жолковского Окуджава — популяризатор достижений «символизма и вообще высокой поэзии», обогативший ими «песенно-поэтическую публицистику современных бардов и менестрелей». Такие параллели в литературоведении обычны. Каждый поэт возникает не на пустом месте, а исследование взаимодействий и влияний — целая наука. Но Быкову в рамках литературоведческой парадигмы тесно, ему важно доказать, что Окуджава не просто разрабатывал темы и мотивы символистов и в особенности Блока, но был « своеобразной реинкарнацией Александра Блока». «Для тех, кому ненавистна мистическая терминология, — добавляет Быков, — скажем, что в репертуарном театре на одну и ту же роль вводятся разные артисты, независимо от их биографии и убеждений. Поскольку пьеса неизменна — людям приходится повторять чужие роли, — согласия никто не спрашивает. Вся русская история с ее воспроизводящимися схемами полна повторяющихся персонажей». А если уж Блок и Окуджава играют одну и ту же роль в одной и той же пьесе — придется расписать одинаковые мизансцены.
В жизни Блока есть событие, обозначающее трагический рубеж жизни: революция, воспринятая им как справедливое возмездие элите и освобождение творческих сил народа. «Сегодня я — гений», — широко известна эта запись в дневнике Блока в день, когда он закончил поэму «Двенадцать». Поэма — творческий акт и отчаянный политический поступок. Рубикон. «После „Двенадцати” многие перестали подавать Блоку руку», — напоминает Быков.
Как же найти в жизни Окуджавы аналогичное деяние? И тут в ход идет подпись Окуджавы под «Письмом сорока двух» — обращением к Ельцину группы литераторов в 1993 году, призывающих решительно подавить мятеж. Вполне ожидаемо, что рецензенты взовьются, как, например, Яков Шустов: «Но вот сравнивать поэму „12” и письмо 42-х — это вообще чисто журналистская престидижитация. Последствия для поэтов были глубоко разные, хотя бы потому что Блок с венами и сухожилиями вырвал себя из своей среды, из „образованного класса”, чего нельзя сказать об Окуджаве, действующем сообразно „адату” своего круга».
Действительно, является ли подпись под коллективным письмом тем творческим актом, после которого можно записать в дневнике: «Сегодня —
я гений»? И что такого необычного случилось с Окуджавой после письма, которое подписали все его друзья? Какой-то актер сломал его пластинку? Ну и пусть его. Бездарные перья написали гнусные статьи? Так и раньше писали, еще почище, и возразить было негде.
Удивительнее же всего, что Быков, начиная книгу с правительственного кризиса 1993 года и расстрела Белого дома как рубежного и трагического этапа в жизни Окуджавы, завершает книгу тем же эпизодом, поданным под иным соусом. «Письмо сорока двух» уже не кажется Быкову судьбоносным, ставящим Окуджаву в положение изгоя, он вдруг вспоминает, что, помимо Окуджавы, письмо это подписали люди, чьим репутациям это почти не повредило, — Астафьев, Адамович, Ахмадулина, Бек, академик Лихачев, Гранин, Кушнер, Нагибин; замечает, что «не было в этом письме ничего сверх обычных призывов к запрету откровенно фашистских, националистических и радикальных организаций и СМИ»; вспоминает, что пикетировала минский концерт Окуджавы местная «Память» под названием «Белая Русь», а несколько оскорбительных фраз, выкрикнутых из зала, компенсировало возмущение этого же зала, принявшегося просить прощение за земляков. Правда, Быков продолжает настаивать на слове «травля», что, на мой взгляд, совершенно напрасно. Травля — это когда человек обложен со всех сторон, когда газеты полны ругани и никто возразить не хочет или не смеет. А когда нападки уравновешиваются потоком возмущенных голосов, выступающих в защиту поэта, — это не травля. Это — эксцессы свободы прессы. Ныне сказали бы еще циничней: какая же это травля? Это — пиар.
Не случайно Быков отказывается называть имена «тех мерзавцев», которые кидали в Окуджаву камни отнюдь не за подпись на письме: «Повторять их фамилии и инвективы в биографической книге об Окуджаве — незаслуженная честь, на которую многие из них и рассчитывали, как остроумно заметила Наталья Иванова в статье „Литературный рэкет”». Мне приятно, что Быков вспомнил эту статью, хотя называлась она чуть иначе («Похоже, это рэкет: литературный скандал как способ присвоения чужого капитала» [1] ) и принадлежала не Наталье Ивановой, а вашему покорному слуге. Однако я очень хорошо помню, что была далеко не единственным человеком, кто написал тогда слова в защиту Окуджавы, да и последовавшая вскоре Букеровская премия за роман «Упраздненный театр» и чествование Окуджавы тоже мало походили на элементы травли.
Но ведь тут концы не сходятся с концами, — пожалуй, подумает читатель. Не сходятся. Они вообще у Быкова часто не сходятся. Но глупо думать, что Быкова можно поймать на противоречиях. А еще глупее — что он вздумает их устранять.
Сделаем небольшое отступление. Быков — прекрасный знаток поэзии Окуджавы и тонкий интерпретатор. Но некоторые из его толкований удивляют, а порой и ошеломляют. Скажем, есть у Быкова любопытное замечание, что в «Песенке о Моцарте» помимо очевидно ветхозаветной реминисценции («Но из грехов нашей родины вечной / Не сотворить бы кумира себе») есть еще одна, спрятанная в рефрене: «Не оставляйте стараний, маэстро»: «Милость Твоя, Господи, вовек: дело рук Твоих не оставляй». Из этого делается вывод, что кажущаяся неточной строка «не убирайте ладони со лба» (Галич недоумевал: как можно держать ладони на лбу, когда играешь на скрипке) обращена вовсе не к Моцарту, а к Богу. «Это всевышний держит руку на лбу Моцарта, пока тот играет». Толкование изумительное: получается, что в строках «Не оставляйте стараний, маэстро, не убирайте ладони со лба» Окуджава Бога называет «маэстро»? Но сам же Быков рассказывает, что Окуджава на вопрос, как понимать эту строку, ответил:
«А что тут особенного? Просто человек, когда задумается, прижимает ладонь ко лбу». «Этот ответ, казалось бы, противоречит нашей версии, — резюмирует Быков. — Да и без всякого „казалось бы” противоречит. Но ничего не поделаешь — нам нравится наша версия. И мы не будем никак увязывать ее с этим поздним признанием...»
Вот это «нам нравится наша версия» и «мы не будем ее увязывать с…» (дополнение можно подставить любое) совершенно замечательно. В этом, в сущности, весь Быков. Его версии могут быть убедительными и невероятными, строго документированными и надуманными. Но о критерий «нам нравится наша версия» разобьются любые контраргументы.