Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Скажите, мистер О’Хара, — спросил Чехов. Они сидели на балконе двухэтажного каменного дома; словно бабочкино крыло, дышала китайская циновка, которую, сидя за стеной, не доходящей до потолка, раскачивали невидимые слуги. — Как вы различаете... нет, я не говорю — сингалезов и тамилов или китайцев и афганцев — здесь все ясно. Но эти бесчисленные касты, мелкие народности, их обычаи — как вы запоминаете? Тренировка?

— И тренировка тоже. — О’Хара повертел в руке полупустой янтарный бокал. — Но главное в другом. Обычно мы смотрим на человека — и что видим? Особые приметы, говоря языком протоколов. Моя задача — увидеть не человека, а сумму... как бы сказать... всего, что сделало его тем, чем сделало. Происхождение, родина, каста, профессия — всё. Если угодно, считайте это доказательством, что цельного “я” не существует. Мне было легче прочих: я вырос на лахорском базаре, для меня все началось с игры: переодеться, скажем, в ученика факира — значит принять на время его платье и душу. А потом вернуться.

— Стало быть, существует такое “я”, к которому вы возвращаетесь?

О’Хара негромко рассмеялся и осушил бокал.

— Вы слишком европеец. А как работает врач?

Теперь улыбнулся Чехов:

— Да, пожалуй, так же. Нужно знать каждую мелочь в устройстве организма и определять, из-за какой суммы неполадок возникает болезнь. Но перевоплощение не требуется.

— Другими словами, мне нужно отделиться от своего “я”, а вам — от чужого.

— Именно: нет человека, есть пациент. Поэтому так трудно лечить своих. Интересно, как мыслят политики: нет людей, даже стран — есть интересы и влияния?

— В подобном духе можно разобрать все профессии. Как думают писатели? А шпионы?

— Так же, как мы, — ответил Чехов и снова чуть улыбнулся. — Но каждое обобщение — условность. Среди врачей есть, к примеру, диагносты и практики.

— Среди этнологов тоже. — О’Хара встал, положил на стол купюру и жестом остановил Чехова, который полез за кошельком. — Я практик. Пойдемте.

У входа в ресторан было людно и шумно; О’Хара сделал шаг в сторону — и они оказались в ярко освещенном, но совершенно пустом переулке. Тени колыхались на матовой брусчатке.

— Какой ухоженный город, — сказал Чехов. — Но есть же тут и трущобы?

— Трущобы? — переспросил О’Хара.

— Бедные, опасные для чужаков районы. — Чехов с интересом следил за тем, как этнолог помещает новое слово в мысленную картотеку: едва ли не был слышен щелчок каталожного ящика.

— Есть, конечно. В одном из них вы даже были: Черный город, где базар. Хотите посмотреть ночью? Думаете, имеет смысл?

— Молодой человек, — с шутливой строгостью сказал Чехов, — я пешком обошел самый большой российский каторжный остров.

О’Хара подумал, кивнул, чуть приподнял правую руку, и из рукава с еле слышным шуршанием выскочил небольшой револьвер.

— Если вы готовы к прогулке, — сказал он, — то и я тоже.

Келани — река узкая и глубокая, но возле устья ее можно перейти, не замочив ног, — так плотно стоят у берегов барки, груженные рисом и чаем; дальше вглубь острова берега заболачиваются, и Келани становится крокодильим садком. Черный же город лежит на полдороге между этими крайностями: уже видна густая темная вода, но берега еще не заросли манграми — на реку выходят тылы складов, хибар, дешевых харчевен; и промежутки между фонарями все длиннее.

Только теперь Чехов понял смысл вопроса О’Хары: этнолог знал, что по вечерам здесь не увидишь ничего и никого: все прячется, заползает в глиняные мазанки, а уж какая жизнь идет там, ведают лишь местные; и не говорят.

Чехов вышел на темные мостки, скрипящие под ногой; подошел к самому краю. О’Хара остался на берегу.

Впереди не было ничего, только беспросветная вода и сомнительный огонек; потух. Символ, навязчивый до банальности: такова и жизнь человеческая. Если бы моя закончилась здесь, у реки, — то что? Что? Он прислушался к себе. Не было ни страха, ни смирения — только черное, как эта чужая, дальняя река, желание сделать еще один шаг.

Если он умрет здесь и сейчас, думал О’Хара, то что? Что? Он умирает и так, сколько я видел чахоточных — ошибиться нельзя. Одна пуля в основание черепа — смерть быстрая, аккуратная и, говорят, безболезненная.

А для него — еще и благодатная, взамен долгой муки, ему уготованной.

И то, что он об этом не узнает, не меняет ничего.

А он думал: еще один шаг.

Еще один шаг.

Шорох позади: револьвер лег в ладонь.

Вот так: даже выбор остался не за мной. Спасибо и на этом: писательское самоубийство — такая пошлость... Он наклонил голову и ждал.

Волосы на затылке были пострижены аккуратным полукругом.

— Доктор, — сказал О’Хара.

Чехов обернулся.

О’Хара стоял, сунув руки в карманы, и улыбался.

— Ступайте вон туда... — Он мотнул головой. — Пройдете по улице, выйдете к перекрестку, где собираются рикши. Больше рупии не давайте, это с чаевыми. А у меня, уж простите, еще дела.

Он снова кивнул и исчез в темноте.

Теперь пошли мытарства. Козырьки крыш сходились навесом; улица делалась все более темной и все более вонючей. По правую руку, где-то под стеной, похлюпывала канава. Улица сузилась до переулка и запетляла; на каждом шагу упираешься в шершавую стену. Дверей не было, и не было перекрестков.

Впереди замаячил огонек. Последняя дуга привела к деревянной вывеске — стилизованному осьминогу, повешенному прямо под фонарем. Вероятно, закусочная с морским меню — но закрыта.

Рикши и впрямь сгрудились у осьминога, но из-за угла выступил желтый человек в желтой одежде, и они рассеялись.

— Недостойнейший Сун Ло Ли, — сказал китаец по-русски и почти без акцента, — наинижайше просит высокорожденного господина посетить его убогое заведение. Нижайше и настоятельно просит.

Идти пришлось недалеко, но Чехов сразу потерял направление. Сун Ло Ли нес в поднятой руке потайной фонарь, и узкий луч проявлял в темноте то сухой фонтанчик в форме рыбьей головы, то крутое колесо водяной мельницы; и тусклый шепот реки был заглушен низким голосом океана.

Китаец остановился, толкнул возникшую ниоткуда низкую дверь и молча поклонился гостю. Чехов вошел.

Убогое, как подозревал он, заведение оказалось вовсе не убогим. Не­громкое эхо говорило о том, что зал тянется далеко, стены высоки, а за ними плещется лагуна.

Сун Ло Ли поставил фонарь на один из столов — кажется, посреди зала, — зажег две свечи, отодвинул громоздкое, но легкое кресло, жестом предложил сесть и в поклоне ушел.

Чехов ждал. Сумятица, бессмыслица, обреченность последних месяцев — последних лет — заканчивались здесь, в темном краю, на другом конце земли. Люди, которых он не понимал, преследовали невнятные цели и распоряжались его судьбой. Какой-то смысл в этом был, но — как всегда и во всем — он ускользал, терялся, да и был ли? Диагноз поставлен: неоперабельно. “Теперь, так не после”.

Сун Ло Ли появился вновь, поставил перед ним тарелку и кубок. Лапша, и очень вкусная; горькое зеленое вино на травах.

— Спасибо, — сказал Чехов. Он успел проголодаться.

Хозяин отошел в полутень и молча ждал, пока гость наестся, потом унес посуду и сел напротив.

— Есть древний обычай, — сказал он, — уверьтесь, что я его соблюдаю. Если кто-то поел у вас в доме, вы уже не сможете его убить.

— Мне помнится, — заметил Чехов, — что вы не сможете причинить ему вред.

— Мы читали разные книги, — отрезал Сун Ло Ли, улыбаясь обворожительно. — Повторяю: я блюду обычаи. Поэтому сейчас вы совершенно добровольно отдадите мне то, что вам дали в Канди, и подтвердите свой дар устно, а потом вас проводят в отель.

36
{"b":"315091","o":1}