Литмир - Электронная Библиотека
A
A

При этом дед внутренне не зависел от денег. Он и в старости, например, любил, когда в доме собирались гости. Уже не были так выскоблены все досочки пола и крылечка, отмыты окна и выбелены потолки, как до бабушкиного инсульта, но стол был заставлен едой, как и раньше. И зять Павел привычно посмеивался над дедовой двухлитровой банкой, всегда полной конфет: “Видно, деду в свое время не пришлось поесть их”. Но вот странность, на которую я обратил внимание еще когда-то в детстве: дома я постоянно слышал разговоры родителей про то, как бы так исхитриться, чтобы хватило денег до получки, а вот, скажем, прожив лето у бабушки с дедушкой, я ни разу не услышал от них слов “зарплата”, “деньги”. Они, по моим тогдашним представлениям, как будто и не получали зарплаты вообще. То есть, как это я понимаю сейчас, дед, конечно же, зарплату получал, но от нее никогда не зависел. С государством у него были принципиально другие отношения.

И к “деньгам”, о которых с таким презрением принято писать в художественной литературе, дедовы деньги отношения не имели. Дедовы деньги я не могу не уважать, не могу им не завидовать.

…Ну и при чем тут греки, про которых я читаю сейчас у Куманецкого?

Да ни при чем.

Греки — ни при чем. Куманецкий и его книга — да.

Автор, так же как и я, кружит вокруг былого, как бы темного, как бы спрятанного от нас тысячелетиями. Кружит, делая вид, что напряженно всматривается, а на самом деле — щурясь от яркого света, бьющего оттуда. Потому как там для нас все как раз ясно. И царь Эдип, и Аристиды нам ближе и понятнее, чем современники. Хотя бы как минимум потому, что они уже есть, а нас еще нет, и мы не знаем, сможем ли когда оформиться с такой внятностью, с таким погружением в “архаику”.

Сказки о России

Новый Мир ( № 2 2007) - TAG__img_t_gif292389

Толстенный роман Дмитрия Быкова “ЖД” и тоненькая книга Владимира Сорокина “День опричника” (с большой натяжкой поименованная романом) оказались на книжных прилавках примерно в одно и то же время. Быков писал свой фолиант не один год и успел в статьях и интервью выболтать всю концепцию романа (и совершенно напрасно). Сорокин не афишировал замысел, да и непохоже, чтобы это остроумное повествование, сделанное на одном приеме, требовало упорной работы. Писатели настолько разные, что мысль о возможном сопряжении их книг кажется совершенно нелепой. Мало ли что ложится на прилавок в одно и то же время. И однако ж сопоставить два романа пришло в голову не одной только Лизе Новиковой, хотя она, кажется, первая сделала это, заметив, что, появившись вместе, эти две книги дополнили друг друга и показали нам „Россию, которую мы можем приобрести”. Получилось не столько „страшно смешно”, сколько смешно и страшно” (“Коммерсантъ”, 2006, 23 августа).

Формально обе книги можно отнести к антиутопическому жанру. И тут и там Россия не столь уж отдаленного будущего, и тут и там она изолирована от всего мира, и тут и там недавние горбачевско-ельцинские времена именуются смутой, и тут и там торжествует насилие под прикрытием государственническо-патриотической риторики: у Сорокина пытают, ищут заговоры и убивают опричники, у Быкова — смершевцы.

Можно рассматривать оба романа как фантазии о будущем России — именно так анализирует “ЖД” Валерия Пустовая в интересной статье “Скифия в серебре”, напечатанной в предыдущем номере “Нового мира” (роман Быкова дает для этого все основания). Признаться, я от этого жанра ничего не жду. Поле антиутопии основательно истоптано — сегодня там растут лишь чахлые растения. Однако обе вещи не столько принадлежат к этому жанру, сколько из него выпадают.

Отвечая на вопрос, почему он решил именно сейчас воскресить опричнину, Сорокин пояснил: “Наверно, потому что время пришло <…> идея опричнины, она в современной России довольно ярко приживается <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть <…> У нее, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять — период обострения. Но очень может быть, что до пика мы еще не дошли” ( <www.akzia.ru>, 2006, № 11). Интервьюер удивился: “Такие фразы чаще всего приходится слышать от правозащитников и либерально настроенных политиков”. Действительно, Сорокин, говорящий, что он как гражданин не хотел бы жить в том обществе, которое изобразил, — это какой-то другой Сорокин. Раньше не было никаких оснований предполагать, что он знает, как пишется это слово. Это заставило меня насторожиться: уж не хочет ли автор бить тревогу, спасать человечество, предсказывать и предостерегать? Вряд ли ему пойдет эта роль. Но, конечно, Сорокин занимается привычным делом: сплетает нити слов в причудливый ковер избыточно насыщенного красками текста.

Прелесть сорокинской вещи — в языковой игре, столкновении разных стилистических пластов, в острых деталях, в бесчисленных “приколах”, понятных лишь сквозь призму настоящего. Лингвистическая фантазия удалась, быть может, лучше всего. Сорокин уже показал себя прекрасным имитатором и разрушителем советского стиля, поработал с языком классической прозы девятнадцатого века, сконструировал русско-китайский футурологический искусственный язык “Голубого сала” — так почему бы не поиграть с языком шестнадцатого века? Если вдуматься, мутация языка в краткие сроки — не такое уж невероятное допущение.

За первое же двадцатилетие советской власти русский язык превратился в орвелловский новояз. Чтение советских газет тридцатых годов и изданий эмигрантских поражает прежде всего различием всего лингвистического строя; “голоса”, которые мы ловили в восьмидесятые, можно было в две секунды отличить от советского радио по языку ведущих. Вот и у Сорокина окопавшиеся на Западе, “оплоте крамолы антироссийской”, вражеские голоса (“Свободу России!”, “Россия в изгнании”, “Русский Рим”, “Русский Берлин”, “Русский Париж” и даже “Русский Лазурный Берег”) вещают на ином русском языке, чем тот, что культивируется в ощетинившейся метрополии, а услышав стихи поэта-эмигранта по чистому радио (людям государственным позволяется слушать то, что глушат для простых смертных), опричник Комяга, от лица которого ведется повествование, выражает негодование против либералов-отщепенцев на ретро-новоязе: “Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. <...> От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя…” Тут, конечно, еще и пародируется публицистика прохановского толка, с ее велеречивой страстью к обличению либералов.

Всю книгу пронизывает мрачноватое чувство юмора, утрачивающее, впрочем, в “Дне опричника” специфически сорокинский человеконенавистнический характер.

Вот поучает Комяга опричника Посоху, припрятавшего запрещенные “Заветные сказки”, — сожги, мол, похабень, государевы слуги “должны ум держать в холоде. А сердце в чистоте”. А разговор происходит тотчас же после группового изнасилования жены впавшего в немилость вельможи, — привилегия, дарованная опричникам благочестивым Государем.

Вот на обеде у главы опричников появляется частый гость — председатель общества “Соблюдения прав человека” улыбчивый отец Гермоген со значком “Союза Михаила Архангела” на груди.

Вот перечисляют бесчисленные почетные должности и звания графа Андрея Владимировича Урусова, зятя государева: академик, почетный председатель Умной палаты, председатель всероссийского конного общества, — и среди этого аристократического списка идут: “Владелец Южного порта, владелец Измайловского и Донского рынков, владелец строительного товарищества „Московский подрядчик””. Это вам что, будущее? А сегодня кто “Московским подрядчиком” владеет?

43
{"b":"314848","o":1}