— Ну а что такое афоризм? Уж будьте моим словарем.
— Афоризм есть краткое определение, все, что надо знать о каком-нибудь предмете; достоинство — при наибольшей краткости наибольшая полнота.
— И только?
— Только. Страшно?
— Нисколько.
— А знаете, насчет словарей что мы говорили и перед тем насчет одиночества, — ни при одном чтении я так не ощущаю великолепие своего одиночества, как при чтении словаря: вселенная для меня одного.
— Вполне понимаю. Только тот, кто знает цену одиночества, поймет это.
— А как мало таких.
— Редко, как все ценное.
— Как же не редко, когда люди не только не ценят одиночества, они платят за то, чтобы не быть одним. Все наши «увеселительные заведения», да даже театр, для большинства — не что иное, как плата за выход из одиночества: играйте мне, пойте мне, танцуйте мне.
— Своего рода чесание пяток?
— Ну да.
— Зато когда кто понимает…
— Ценно, как все редкое. Вы знаете стихи:
О мука! О любовь! О искушенья!
Я головы пред вами не склонил.
Но есть соблазн, соблазн уединенья.
Его никто еще не победил.
— Чье это!
— Не скажу.
— Почему?
— Вы ее не любите.
— Кого?
— Автора.
— Поэтесса?
— Да.
— Ах, так это Зинаида Гиппиус.
— Не знаю.
— Удивительно, как люди не хотят признавать друг друга способными на беспристрастие. В какой хотите добродетели — сколько хотите очков вперед, в беспристрастии — никогда: самый близко знакомый в подозрении.
— Ну хорошо. Нравятся стихи?
— Прекрасны.
— Зинаиды Гиппиус.
— Я так и знал.
— Ну послушайте! Это уж маленькое преувеличение. У древних греков «я узнал» значило то же самое, что «я знаю», у них для этого было даже особое прошедшее время — аорист, но сказать «я так и знал» про то, чего раньше не знал, и сказать только потому, что только что про это узнал, это уж…
— Нисколько не преувеличение. Вы, субъективист знаменитый, должны бы знать, что такое точка зрения.
— Отлично знаю.
— Значит, не отлично, если не допускаете, что можно сказать «я знал» про то, что только что узнал.
— Не понимаю.
— Это лишь точка зрения: передвижение точки зрения во времени… Что вы на меня уставились?
— Да, кажется, теперь вы заговорили парадоксами.
— А вам стало страшно?
— О, мне от слов страшно не бывает. А точки зрения? Да чем чаще они меняются, тем интереснее. Вы знаете, кто-то сказал: «Дайте мне любую доктрину, и я берусь ее доказать».
— Да, и посмотрите теперь с нашей «точки зрения» — только не временной, а пространственной, — посмотрите, как хорош Троицкий мост.
— Правда, даже ужасный Троицкий мост… Бедный Петербург! Его краса гаснет, как луч багряного заката.
— А что же вы, например, не поднимаете голоса иногда? Вхожи, приняты, бываете, а что из того?
— Кто вам говорит, что не говорю? Раз даже писал. По поводу гауптвахты на Синявинской площади…
— По поводу?..
— Гауптвахты… на Синявинской площади.
— Простите, не знаю.
— Мало кто знает. Я сам не знал. Раз ночью случайно проезжал, увидал эту прелесть, извозчика остановил, обошел кругом, посмотрел название улицы — Синявинская площадь. Понимаете, маленький домик, прелестнейший ампир, капризный ампир. Я не знал, что это такое, но там бы сад разбить, а это бы осталось посредине павильоном… Вдруг через два месяца читаю в газете: Дума постановила снести гауптвахту на Синявинской площади. И вспомнил я, как одна старая тетушка, по происхождению балтийка и по-русски плохо понимавшая, посылала камердинера справиться о здоровье тяжко больного. Камердинер возвращается и докладывает: «Приказали долго жить». «Ну, — прибавляла тетушка, рассказывая об этом, — я тут же все и поняла».
— Почему же это?
— Почему Дума постановила, не знаю, но газета прибавляла: «И в самом деле, уже давно она мозолит глаза обывателям». Мозолит глаза, — потому что гауптвахта, понимаете? На той же площади ужаснейшее здание, электрическая станция, — это не мозолит, а перл ампирного искусства… Но что вы хотите, чего ждать от газеты или от Думы, когда художник Репин высказывается против ампира, потому что… он будит в нем воспоминание аракчеевщины! Было время, мы дилетантов осуждали за то, что они некрасивые произведения любят за воспоминания, а теперь художники осуждают прекрасные произведения за напоминания.
— А если бы эту самую гауптвахту превратили в туалетный киоск…
— Простили бы.
— Знаете, это идея: самое ненужное превратить в самое нужное.
— Ради содержания примириться с формой? Не в первый раз… А то еще помню, по поводу Дворцового моста я говорил с одним из наших городских голов…
— Вы говорите так странно, во множественном числе, точно это гидра.
— Да ведь по латинской поговорке, одну отломишь — другая появится.
— Так что же вы говорили?
— Мы сидели рядом в какой-то комиссии по постановке памятника, и я воспользовался этим, чтобы обратить внимание на то, что Дворцовый мост нельзя рассматривать как одиночную постройку, что он есть составная часть огромного архитектурного рисунка, в котором Биржа есть центр, а Дворцовый мост лишь одно крыло, другое крыло — мост, соединяющий Биржу с Петербургской стороной; что, следовательно, если желательно, чтобы Дворцовый «гармонировал» с Биржей, то желательно, чтобы другой мост гармонировал с Дворцовым.
— И что же?
— Что?
— Что он сказал?
— Что же он мог сказать? Разве в таких случаях говорят что-нибудь иное, кроме любезностей? Но скажи я обратное, то есть что Дворцовый мост должен «гармонировать» с Зимним дворцом, а отнюдь не с Биржей, и я получил бы в ответ такую же любезность.
— Как хорош был проект Александра Бенуа.
— Мало ли что… А строят Мельцеровское рококо.
— Бедный, бедный Петербург!..
— А Москва?! Разве это не пятно на художественной России, что архитектурная Москва отказалась от себя. Эта американская Москва внутри Китай-города; эти готические Мюры и Мерилизы рядом с ампирным великолепием Большого театра; эти магазинные вывески, которые всегда кричат о себе, только о себе, и закрывают столько великолепных домов, — о себе кричат и заставляют молчать архитектуру!
— Я ужасно люблю, когда иностранцы, не бывавшие в Москве, говорят о ней как о настоящем, старом, типичном русском городе.
— Да, привести бы такого иностранца в Скатертной переулок, показать эти «настоящие, старые, типично русские» гримасы, кафельные ванны — дворянские бани, вывороченные наизнанку.
— То, что в публике называется «декадентский стиль». Вот тоже слово, ожидающее своего определения.
— Декадентский? Никогда никто не определит.
— Мне каждый раз, как я его слышу, хочется остановить и сказать: «Позвольте, сперва объясните, что это значит».
— Одну даму я раз спросил. Она сказала: «Ни одной прямой линии». А один господин сказал: «То, что воняет». У него два сына училось в гимназии, а в этот период семейной жизни эстетический кодекс родителей весьма часто руководствуется принципами довольно смутными, в которых критерий художественный так же смешивается с нравственным, как впечатления зрительные или слуховые с обонятельными.
— Метафора более яркая, нежели определенная.
— Вот определенности вы никогда и не дождетесь. Когда Роден — «декадент», и реклама мыла «Гелиотроп» — «в декадентском стиле». Когда под одной кличкой понимается и художественно прекрасное и художественно позорное…
— Это еще не так ужасно, как то, что людей, восхищающихся первым, признают сторонниками второго. «Вот вы восхищаетесь Роденом, так вот вам, в вашем вкусе, для вас» — и показывают вам рекламу пудры «Селестин». И удивление, что вам не нравится!
— А обратное удивление. Я ужасно люблю обратное удивление. Вы признанный декадент, вас окрестили, от клички не умоетесь. И вдруг — о удивление! Вы любите старых итальянцев, вам нравится Боровиковский, вы говорите, что вы Баха предпочитаете Рихарду Штраусу! И тогда говорят: «Он сдал, поправел, как говорят французы — подлил воды в свое вино. Неспроста, тоже знает, откуда ветер дует»…