— Да ладно, ладно, чего ты, — принимается успокаивать Николетину испуганный его гневом Йовица. — Я тебе говорю только об этом…
— И я тебе говорю об этом! — поворачивается к нему спиной Николетина и, задрав до пояса обшарпанную шинель, показывает свои штаны. На широком заду наложена заплата другого цвета, на которой красными печатными буквами значится: «Tiger, trade mark…» [15]
— Вот, видал?
— Что мне смотреть, будто я знаю итальянские буквы? Может, это ты какой фашистский лозунг нашил.
— Лозунг не лозунг, а другой заплаты у меня под рукой не было! — уже спокойнее басит Николетина. — Это я для того, чтобы ты по писаному убедился, что задница моя побывала у оккупантов в переделке.
Их ожесточенная перепалка встревожила маленького итальянца, шедшего впереди и чувствовавшего, что оба они что-то уж очень часто на него поглядывают. Николетина это заметил и потрепал его по плечу.
— Не волнуйся, братишка. Не такой человек Ниджо, чтобы измываться над убогим.
Маленький итальянец залопотал что-то на своем языке. Николетина только помотал головою.
— Каля-маля — совсем-то я тебя, дружище, не понимаю. Имя, имя ты мне скажи, а там разберемся.
Пленный развел руками и пожал плечами в знак непонимания.
— Фу ты, черт! — рявкнул партизан. — Слушай, я — Никола Бурсач, Никола, понял? А он вот — Йовица, Йовица. Ну а ты?
Николетина указывал пальцем на себя, на Йовицу, на итальянца, повторяя имена и вопрос:
— Никола, Йовица… А тебя как?
— А-а-а! — широко улыбнулся итальянец и стукнул себя в грудь. — Николо, Николо!
— Как, и ты тоже Никола? — радостно заорал Николетина. — Мой тезка? Что же ты мне сразу не сказал? Слышишь, Йовица, я тезку нашел.
— Оно и видно, — усмехнулся Йовица.
— Да-да, тезка, самый настоящий, а ты как думал? — довольно гоготал отделенный. — А ты тут заладил: оккупант да оккупант, фашист! Какой из него оккупант?
— Смотри, как бы ты не обмишулился, — угрюмо предостерег Йовица.
— Нашел чего бояться. Неужто мой тезка будет ракетой штаны поджигать? Шалишь, брат!
После полудня Николетина закончил распределение пленных. Остался у него только тот непарный солдат, Николо. Он никому не приглянулся, а отделенный не спешил сбыть его с рук.
— Куда мы теперь денемся с этим твоим тезкой? — спросил в конце концов Йовица и оглядел пленного кисло и неприязненно: дело в том, что злосчастный иностранец казался ему весьма похожим на него самого.
— Э, уж кому попало я его не отдам, — протянул нараспев Никола. — Этого я отведу прямо к своей тетке Ружице.
— Давай-давай, дело твое. С тобой сегодня сладу нет.
Николетина его словно и не слышал. Покровительственно и влюбленно смотрел он на незадачливого солдатика, почти мальчишку. В случае надобности он готов был ссориться из-за него, ругаться, драться. За пулемет бы взялся из-за него, если бы подошла такая крайность.
— Ну, итальяша, Николица мой, отведет тебя тезка к тетке Ружице, и станешь ты у нее жить как у Христа за пазухой.
Он обнял пленного за плечи, и так они шли по плоскогорью, словно два старинных знакомых, два товарища — старшой и младший, покровитель и подопечный. Плетясь позади, Йовица украдкой ревниво поглядывал на них.
— Йовица, Йовица, посмотри, как он, подлец, смеется! Только что не говорит.
В ответ на эти Николины вопли Йовица только сердито вскидывал карабин и бурчал себе под нос:
— А мне плевать, как фашист смеется.
Не слушая его ответов, Николетина сообщал:
— Смотри ты, уже разговорился, осмелел. Человек — он человек и есть! Что итальянец, что наш. Слышишь, Йовица?
— Ты бы дал ему прочитать надпись на своем заду, — ядовито отвечал Йовица. — Он, надо быть, к этим делам причастен.
Но и эта отравленная стрела просвистела мимо Николина уха. Всецело занятый своим подопечным, он слышал и видел только то, что этот еще несколько часов назад непонятный и далекий чужестранец, с того берега моря, принадлежащий к иной вере и к иному народу, неприятель с другой стороны фронта, у него на глазах превращался в близкое и родное существо. Еще чуть, казалось ему, еще немножко, и пленный заговорит простым и понятным языком паренька, возвращающегося с чужбины домой.
Так и довел его Николетина до теткиного дома. Остался добрый маленький Николо с невысказанными словами дружеской нежности, вертевшимися на кончике языка, а отделенный, купаясь в шумной пене радости, пустился в обратный путь по зеленеющему плоскогорью.
— Видел, Йован?
Йовица шагает молча, будто не слышит. Николетина закидывает руку ему на шею широким жестом, словно обнимая Грмеч.
— Да разговорись ты, Йовец, чего жмешься, будь ты неладен!
Йовица только сердито фыркнул, сбросил с плеча Никелину руку и отстранился.
— Да ну же, Йовица, чего ты?
— Тебе есть теперь с кем обниматься. Иди к своему фашисту.
— Брось ты, Йовандека… — начал Никола, раскрывая объятия, но Йовица прервал его каким-то хриплым, прерывистым голосом:
— Забыл ты Йовандеку, будто его никогда и не было, теперь у тебя есть компания получше.
— Гляди-ка, вон оно что, — прищурился отделенный, точно внезапно напал на подозрительный след. — Тут вроде кому-то жалко стало, что несчастного мальчишку…
— Жалко не жалко, а только теперь перед нами расходятся две дороги, и ты ступай себе одной, а я пойду другой! — решительно и непримиримо прервал его Йовица. — До штаба можем и порознь дойти. И никогда-то мы не были бог весть какими друзьями, а теперь и тому конец.
Йовица свернул влево, на тропинку, и, не оглянувшись, исчез в зарослях. Николетина мрачно посмотрел на последнюю качающуюся ветку, огляделся вокруг и отогнал голубого мотылька, порхавшего перед самым его носом.
— Кыш! Или и ты из-за итальянца злишься?
Назойливый мотылек снова вернулся и сел ему на рукав. Николетина затаил дыхание, разнеженно поглядел на притихшего летуна и прогудел:
— Ладно, ладно, сиди уж. Найдется у Николы место для тебя. Не такой уж я порох, как этот взбалмошный Йовица… Эх, приду — изругаю же я его как собаку. Верь слову, друг-мотылек!
Расчет с богом
Николетина Бурсач, партизанский отделенный командир, завернул на ночевку к матери. Сидит он у окна, барабанит пальцами по столу и со строгим лицом слушает, что говорит старуха.
— Сынок ты мой, только бы оборонил тебя господь бог и святая Троица, только бы ты жив остался, а о другом я и не думаю.
Николетина фыркает в ответ и молча протягивает табакерку пленному итальянцу, который теперь живет и работает у Николиной матери.
— Не поможет ли милостивый господь, чтоб эта война поскорее кончилась? — Старуха вопросительно поворачивается к Николетине. Но он только курит, мрачно уставившись в угол. Рядом с ним, на скамье, итальянец гладит кошку и ласково приговаривает:
— Добро, добро [16].
Из сербских слов итальянец быстрее всего выучил слово «добро» и, хоть он знает теперь изрядное количество других, охотнее всего пользуется этим, уверенный, что уж оно-то его не подведет. Для него «добро-добро» и когда начинается гроза, «добро» — когда ему предлагают поесть, «добро» — когда выгоняет свинью и когда откликается на ребячий зов.
Николетина, незлобиво насупясь, смотрит на итальянца, на кошку, а потом обращается к матери:
— А как твой-то… кошек ест или это так просто, пропаганда?
— Да что ты! — испуганно отмахивается старуха и, усмехаясь, глядит на итальянца. — С чего это крещеный человек станет кошек есть, бог с тобой!
— Добро, добро! — на всякий случай поддакивает пленный и улыбается обоим.
Николетина снова хмурится, молчит, жует губами, а потом выпрямляется на стуле и откашливается. Мать, насторожившись, поднимает голову от очага и ждет: что-то парень скажет?
— Мать! — торжественно начинает Николетина и ударяет ладонью по столу. — С сегодняшнего дня знай: бога нет!