Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Божественное начало мира — София — открывается в символах Матери Богородицы и Матери–Земли. Достоевский имел подлинный софийный опьп: в экстазе открывался ему «огонь вещей». Радостный плач Марии Тимофеевны, слезы умиления Алеши Карамазова, учение о восторге старца Зосимы — разные формы одного поклонения. Мистический культ земли лежит в основе учения писателя о почвенности и народности: святая земля и народ богоносец не идеи разума, а объект страстной веры.

***

«Бесы» были задуманы как грандиозный иконный диптих: темной створке противополагалась светлая; демонической личности — «положительно–прекрасный чело век». Христианский идеал красоты воплощает архиерей Тихон, образ которого Достоевский «давно с восторгом принял в свое сердце». Выпадением главы «У Тихо на» замысел этот 6ыл разрушен и от диптиха осталась только темная сторона: картина ада, всеобщей гибели, бушевания бесовской метели. (Эпиграфом взяты пушкинские стихи: «В поле бес нас водит видно, да кружит по сторонам».).

«Величавый» лик святителя написан благоговейно и робко. Автор признавался, что «страшно боялся» и что эта задача была ему не по силам. Но в неуверенности рисунка и аскетической строгости изображения чувствуется огромная сдержанная сила. Тихон — антитеза Ставрогину: сильному человеку противоставляется слабый, гордому — смиренный, мудрецу века сего — юродивый. Тихон — «высокий и сухощавый человек лет 55–ти, в простом домашнем подряснике и на вид как будто несколько больной, с неопределенной улыбкой и странным, как бы застенчивым взглядом». Отец архимандрит осуждает его «в небрежном житии и чуть ли не в ереси»… «По слабости ли характера или по непростительной и несвойственной его сану рассеянности он не сумел внушить к себе в самом монастыре особливого уважения». Монахи о нем умалчивали, «как будто хотели утаить какую‑то его слабость, может быть, юродство». У него закоренелая ревматическая болезнь в ногах и по временам какие‑то нервные судороги».

«Великолепию» Ставрогина Тихон противоставляет свое убожество: болезненность, слабость, беспомощность и юродство. С посетителем он говорит смущаясь и робея, «стыдливо потупляя глаза с какойто совсем ненужной улыбкой». Гость иронически поучает его: «Вы, вы почтенный отче Тихон… Я слышал от других, — в наставники не годитесь… Вас здесь сильно критикуют. Вы, говорят, чуть увидите чтонибудь искреннее и смиренное в грешнике, тотчас приходите в восторг, каетесь и смиряетесь, а пред грешником забегаете и юлите». — «Конечно, правда, что я не умею подходить к людям. Я всегда в этом чувствовал великий мой недостаток», — со вздохом промолвил Тихон и до того простодушно, что Ставрогин посмотрел на него с улыбкой».

Тихон не проповедует смирение гордецу — он сам воплощенное смирение. Но под юродством скрывается духовная мудрость, дар ясновидения и пророчества. Он боится обидеть грешника, старается выражаться мягко, конфузится и просит прощения. Но чтение исповеди производит на него отталкивающее впечатление, и в голосе его слышится «решительное негодование». Он осторожно и бережно касается больного места гостя: ничего героического нет в его исповеди — она некрасива и смешна. Произнеся этот смертный приговор над человекобогом, святитель спохватывается и умоляет его не отчаиваться в спасении. «О, не верьте тому, что не победите! — воскликнул он, спохватившись, но почти в восторге… — Всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великой славой и величайшею силою…» «Если веруете, что можете простить сами себе, и токмо сего прощения и ищете достигнуть страданием своим, то уж во все веруете… И Христос простит». Если грешник признает свой грех и мучится им, он уже вернулся к Богу. «Вам за неверие Бог простит, ибо по истине Духа Святого чтите, не зная его… Ибо нет ни слов, ни мысли в языке человеческом для выражения всех путей и поводов Агнца, «дондеже пути Его въявь не откроются нам». «Кто обнимет Его необъятного, кто поймет всего, бесконечного». Но Ставрогин не знает ни смирения, ни покаяния; его исповедь — новый вызов Богу и людям, новое возношение дьявольской гордыни. Слова «проклятого психолога» вызывают в нем неутолимую злобу. Тихон видит его обреченность. «Он стоял перед ним, сложив перед собой вперед ладонями руки, и болезненная судорога, казалось, как бы от величайшего испуга прошла мгновенно по лицу его. «Я вижу… я вижу, как наяву, что никогда вы, бедный, погибший юноша, не стояли так близко к новому и еще сильнейшему преступлению, как в сию минуту!»

Бездонное смирение, застенчивая нежность, юродивая мудрость и сдержанный восторг не только идейно обозначены, но и художественно показаны в Тихоне. Духовным сокровищем своим он поделится со странником Макаром Ивановичем Долгоруким в «Подростке» и со старцем Зосимой в «Братьях Карамазовых».

Но преобладающая черта святителя не нравственная, а эстетическая. Тихон — духоносный праведник, осиянный красотой Святого Духа. Красивая маска человекобога распадается тленом в лучах истинной красоты духа. Эстетическая сторона подчеркнута в его облике и обстановке. Разлагающемуся стилю Ставрогина противоставляется его высокий, строгий архаизиро ванный слог; словесная бесформенность у одного, целомудрие церковной формы у другого. В келье Тихона — «три изящные вещи: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг; столик, этажерка, дорогой бухарский ковер, гравюры «светского содержания»; в библиотеке вместе с духовными книгами — романы и театральные сочинения.

***

Словесное мастерство Достоевского заслуживает особого исследования. «Бесы» построены на тончайших стилистических эффектах. Каждое действующее лицо погружено в свою словесную стихию, и сопоставление и противоставление персонажей позволяет автору рисовать сложные узоры на ткани своего повествования. Для усиления их выразительности выбран бесцветный нейтральный фон «хроники». Безличный рассказчик с протокольной сухостью и точностью описывает события. Каждое лицо вписывает себя в его «хронику» своей личной манерной речи, своеобразием своей дикции. Степан Трофимович характеризован французско–русской речью, барскими интонациями и изящными каламбурами. Перед смертью он говорит книгоноше Софье Матвеевне: «L'Evangile, voyez‑vous, desormais nous le precherons ensemble и я буду с охотой продавать ваши красивые книжки. Да, я чувствую, что это, пожалуй, идея, quelque chose de tres nouveau dans ce genre. Народ религиозен, c'est admis; но он еще не знает Евангелия… Я ему изложу его». Весь этот монолог — шедевр психологической стилистики.

Однодум и фанатик Кирилов, выпавший из человеческого общения, определяется своей странной, неграмматической речью. Он говорит на каком‑то абстрактном всечеловеческом волапюке. Вот как он выражается: «Если я нечаянно сказал вам несколько пунктов, а вы подхватили, то как хотите. Но вы не имеете права, потому что я никогда никому не говорю. Я презираю, чтобы говорить… Если есть убеждение, что для меня ясно… а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об этих пунктах, где совсем кончено…»

Марья Тимофеевна показана в сказочном освещении ее народно–монашеской речи; архиерей Тихон — в строгом великолепии церковно–православного слога; Ша–тов — в пламенном вдохновении пророка; Петр Верховенский — в отрывистых, нарочито грубых и вульгарных репликах «ниги листического стиля»; Лебядкин — в пьяной лирике трактирного поэта; Шигалев — в ме ртвой грузности научного аргона; Ставро гин — в бесформенности и искусственности своего «общечеловеческого языка». Столкновение и сплетение этих словесных слогов и ритмов образуют сложный конра пункт стилистики романа. Автор постоянно пользуется приемами пародии и карикатуры. Газетная фразеология помогает ему словесно охарактеризовать своих нигилистов; литературные произведения служат материалом для остроумно–язвительных пародий. Долголетняя вражда к Тургеневу вдохновляет писателя на жестокую расправу с автором «Дыма». Достоевский выводит «баденского буржуа» под видом «великого писателя» Кармазинова. Он ехидно высмеивает его наружность, «крикливый и сюсюкающий голос», манеру «лезть лобызаться и подставлять щеку»; пародирует свою бесе ду с ним в Баден–Бадене и прюзисывает ему следующее «германофильское» заявление: «Я сижу вот уже седьмой год в Карлсруэ. И когда прошлого года городским советом положено было проложить новую водо сточную трубу, то я почувствовал в своем сердце, что этот карлсруйский водосточный вопрос милее и дороже для меня всех во просов моего милого отечества, за все время так называемых здешних реформ». За карикатурой на личность «великого писа теля» следует блестящая и убийственная пародия на «Довольно» и «Призраки». Кармазинов на «Празднике» читает свою по весть «Мерси». «Господин Кармазинов, же манясь и тонируя, объявляет, что он «сначала ни за что не соглашался читать (очень надо было объявлять!). «Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику (Ну, так зачем же понес?); но так как его упросили, то он и понес, и так как сверх того он кладет перо навеки и поклялся более ни за что не писать, то уж так и быть, написал эту последнюю вещь; и так как он поклялся ни за что и ничего никогда не читать в публике, то уж так и быть, прочтет эту последнюю статью публике и т. д., и т. д., все в этом роде».Пародия на «Призраки» Тургенева — шедевр литературного шаржа. С проницательностью ненависти Достоевский подмечает расплывчатую лирику и претенциозную фантастику своего врага. Пессимистическая философия одряхлевшего романтика высмеивается необыкновенно зло и метко. «Тридцать семь лет назад, когда, помнишь, в Германии, мы сидели под агатовым деревом, ты сказала мне: «К чему любить? Смотри, кругом растет вохра и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю». Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк Марций. Озноб восторга охватил наши спины, и мы расстались навеки».

217
{"b":"314103","o":1}