Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Д. Мережковский («Судьба Гоголя») удачно сравнивает Гоголя с героем андерсеновской сказки, которому в глаз попал осколок дьявольского зеркала.

Гоголь увидел мир sub specie mortis[2].

* * *

1845 год — трагический в жизни Гоголя: «вихорь недоразумений» с Плетневым и Смирновой из‑за проекта помощи бедным студентам, мучительные объяснения с Погодиным, который оскорбил Гоголя самочинным помещением его портрета в «Москвитянине», и, самое главное, неуспешная работа над «Мертвыми душами» доводят писателя до тяжелого нервного заболевания. Симптомы его были ужасны. «Мне было так трудно, — пишет он Смирновой (1845 г.), — что уже было приуготовился совершенно откланяться, и теперь я мало чем лучше скелета. Дело доходило до того, что лицо сделалось зеленее меди, руки почернели, превратившись в лед, так что прикосновение их ко мне самому было страшно, и при 18 град, тепла в комнате я не мог ничем согреться».

А в письме к Языкову: «Лицо мое все пожелтело, а руки распухли и почернели…»

«Мертвые души» не писались. Приходилось вымучивать каждую строку. Это была чудовищная пытка, кончавшаяся нервными припадками. «…Не в силах писать и трудиться, и малейшая натуга повергает меня в болезнь…» Но Гоголь верит, что труд возложен на него Богом, и, естественно, приходит к мысли, что помехи чинит ему сам дьявол.

«Признаюсь, уже не раз подкараулил я, что это были нервы, а из‑за них, притаившись, работал и черт, который, как известно, ищет всяким путем просунуть к нам нос свой, и если в здоровом состоянии нельзя, так он его просунет дверью болезни».

Доктора не умели определить «странную» болезнь Гоголя; он лечился купаниями, холодными обтираниями, минеральными водами; больше всего ему помогала езда: на самых тряских дорогах, в самых неудобных экипажах он чувствовал себя спокойнее; он даже мечтал о том, чтобы стать курьером и всю жизнь скитаться по большим дорогам. Болезнь Гоголя таинственна; это — медленное оцепенение, остывание, замерзание; тело становится льдом, и душа чувствует себя «заживо погребенной». Сам Гоголь определяет это состояние как некое «обстояние бесовское», некую дьявольскую одержимость. Самое мучительное в этой болезни было ощущение надвигающейся неминуемой смерти. «Повторяю тебе еще раз, — пишет Гоголь Языкову (1845 г.), — что болезнь моя серьезна. Только чудо Божие может спасти. Силы исчерпаны». То же и в письме к Шереметевой: «Силы мои гаснут; от врачей и их искусства я не жду уже никакой помощи, ибо это физически невозможно».

Дьявол пытает его страхом смерти, полным отчаянием в выздоровлении и тоской, толкающей на самоубийство. Классическая последовательность искушений.

Вспоминая через год о пережитой болезни, Гоголь говорит, что «в то время повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое‑то лекарство и облегчение».

И несмотря на страшное испытание, страдалец сохраняет светлость духа, покорность воле Божьей и смирение. Описывая Шереметевой свою болезнь, он прибавляет: «Впрочем я провел время (в Париже) хорошо, был почти каждый день в нашей церкви, которая хороша и доставила мне много утешения». Он настойчиво подчеркивает в своих письмах, что больна его плоть а не дух, что минуты уныния и отчаяния приходят все реже и реже и что Бог был милостив к нему в это время, как никогда дотоле. Он пишет Смирновой, что живет в Париже, как в монастыре, и что «был сподоблен Богом вкусить небесные и сладкие минуты». Возвращаясь во Франкфурт, несмотря на три ночи и четыре дня, проведенные в дилижансе, он не чувствует себя изнуренным: «Временами было так на душе легко, как будто бы ангелы пели, меня сопровождая».

Но какие страшные муки приходилось преодолевать Гоголю! Вот потрясающая в своем лаконизме записка его к протоиерею И. И. Базарову (Франкфурт, 1845 г.).

«Приезжайте ко мне причастить: я умираю».

В Великом посту Гоголь ездил в Штуттгард говеть в русской церкви; в июне, чувствуя себя снова умирающим, он причащался еще раз в Веймаре.

К июлю, по всем вероятиям, относится первое сожжение второй части «Мертвых душ». Трагическое это событие осталось для нас окруженным тайной: в переписке о нем глухие намеки.

Из испытаний 1845 года Гоголь вышел окрепшим и просветленным. Он чувствовал, что победил, огнем страданий «выжигал» свои грехи. От горделивого самоутверждения романтика–индивидуалиста осталось немного: Гоголь знает, как немощна его душа и как мало в ней любви. Не желанием смирения, а настоящим смирением полны теперь его слова:

"Крестом сложивши руки и подняв глаза к Нему, будем ежеминутно говорить: «Да будет воля Твоя», и все примем, благословляя и самую тоску и скуку и тяжкую болезнь "(Смирновой, 1845 г.).

Гоголь идет дальше в смиренном познании самого себя: «Лучшее добро, какое ни добыл я, добыл из скорбных и трудных минут моих, и ни за какие сокровища не захотел бы я, чтобы не было в моей жизни скорбных и трудных состояний».

Он понял, принял и благословил свой крест. И это делает его подлинно трагическим лицом.

«В несколько раз выше подвиг того, — пишет Гоголь, — кто не получая благодати, не отстает от Бога и выносит крест, тягчайший всех крестов — крест черствости душевной».

Припомним, что мы говорили о детстве Гоголя, о первичном для него чувстве космического ужаса и страха смерти. Не сыновняя любовь приводит его к Богу, а страх перед возмездием. Религиозный путь его — каменистая пустыня, та «страшная сердечная пустыня», которую он чувствовал с ранних лет после таинственного зова среди бела дня, та «остылость и черствость», на которую он сетует во время кризиса 1833 года. И эта жалоба проходит унылой нотой через всю его жизнь: «вопль душевный» никогда не умолкает. После постановки «Ревизора» в 36 году он уезжает за границу «размыкать свою тоску», в 39 году, пережив последнюю вспышку любви, снова погружается в «мертвящую остылость чувства», во время приезда в Россию в 1841–1842 году пребывает в полном душевном оцепенении; в 1845 году сравнивает себя с человеком в летаргическом сне, которого готовятся живого зарыть в землю и, наконец, доходит до сознания: «крест черствости душевной».

Гоголь, страстно возлюбивший добро и принесший всего себя на служение ближним, был лишен простой непосредственной любви к людям. Он должен был «насильно» любить, «насильно» быть добрым. Две половинки его души, светлая и темная, были: любовь и безлюбость, религиозное горение и безблагодатность. Это трагическое противоречие можно проследить в отношениях Гоголя к друзьям: то самоотверженное служение, то холодное доктринерство; жутко читать некоторые письма его к Погодину, Аксакову, сестрам, но особенно поражают перебои заботливости и бессердечности в переписке с матерью.

В поте лица, «насильно» приходилось ему добывать себе простые человеческие чувства. «Черствость душевная» — в этом его метафизическая вина. Он не виноват в том, что Господь не дал ему «млека любви», и тем не менее несет за это ответственность. Не виноват, но ответствен. Здесь человеческая справедливость немеет перед правдой Божией. Гоголь принимает свои страдания как заслуженные.

* * *

После болезни у него, как всегда, наступил прилив радостной веры, творческой жажды и энергии. Вторая часть «Мертвых душ» была сожжена. "Обрадовавшись тому, что расписался кое‑как в письмах к моим знакомым и друзьям, я захотел тотчас же из этого сделать употребление и едва только оправился от тяжкой болезни моей, как составил из них книгу… Я боялся сам рассматривать ее недостатки… зная, что, если рассмотрю построже мою книгу, может она будет так же уничтожена, как я уничтожал «Мертвые души» и как уничтожал все, что ни писал в последнее время ".

Это свидетельство «Авторской исповеди» подтверждается письмом к Языкову (1846 г.): «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, особенно нуждающимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям страждущим на разных поприщах. Страдания, которыми страдал я сам, пришлись мне в пользу, и с помощью их мне удалось помочь другим». Так возникли «Выбранные места из переписки с друзьями». Они выросли из страданий автора и предназначались на помощь другим страждущим. В них видел он смысл ниспосланных ему испытаний; они были результатом всего его душевного воспитания. Наконец‑то он управился со своим внутренним хозяйством, познал душу человека, очистился от своих пороков, возлюбил сильно родину и может говорить; теперь, наконец, он готов объяснить, хотя отчасти, «причину долгого своего молчания и своей внутренней жизни».

вернуться

2

Эта мысль интересно развита в книге Б. Шлецера (В. de Schloezer. Gogol. 1932).

15
{"b":"314103","o":1}