Подпольный человек, загнанный и обиженный, живет затаенными чувствами. Самолюбие у него сумасшедшее* мнительность и "амбиция "непомерные. Неосуществленные желания становятся навязчивыми идеями, порождают манию преследования, разрешаются в безумие. Голядкин всех подозревает, никому не верит. Он окружен могущественными врагами, вокруг него интриги, "подкопы "и "козни ". Его хотят "нравственно убить ", "вытеснить из всех сфер жизни ". Он любит говорить о своей "репутации ", благонамеренности и благородстве, а между тем ведет интригу, чтобы очернить соперника. Его двойник воплощает все низменное и подлое, что таится в его душе. И Голядкинстарший, обличая Голядкина–младшего, узнает в нем самого себя. ''Нрава он такого игривого, скверного… Подлец он такой, вертлявый такой, лизун, лизоблюд, Голядкин он эдакий*.
Да, Голядкина легко было бы превратить в ветошку, но, прибавляет рассказчик: "Ветошка то эта была бы с одушевлением и чувствами, хотя бы и с безответной амбицией и. с безответными чувствами, и далеко в грязных складках этой ветошки скрытыми, но все‑таки с чувствами ".
"Ветошка с амбициями " — такова краткая характеристика Голядкина. Социальное значение этогого типа было осознано Достоевским только впоследствии. В издании 1865 г. "Двойник "получил подзаголовок "Петербургская поэма ". Голядкин связывается с "петербургским периодом русской истории ", признается продуктом русского "просветительства ". В нем можно видеть первую карикатуру на столь ненавистного Достоевскому рационализированного "общечеловека ". Не менее значительно для дальнейшего творчества писателя было зарождение идеи двойника, связанной с проблемой личности. От Голядкина идут не только "подпольные люди "Достоевского, но и люди раздвоенные, борющиеся за целостность своей личности: Версилов, Ставрогин, Иван Карамазов. Вспоминая о своей юношеской повести, Достоевский пишет в "Дневнике Писателя* (1877): ^Повесть эта мне положительно не удалась, но идея ее была довольно светлая, и серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе н проводил. Но форма этой повести мне не удалась совершенно. Я сильно исправил ее потом, лет 15 спустя, для тогдашнего * общего собрания "моих сочинений, но и тогда опять убедился, что это вещь совсем неудавшаяся, и если бы я теперь принялся за эту идею, и изложил ее вновь, то взял бы совсем другую форму! Но в 46–ом году этой формы я не нашел и повести не осилил ". В 46–ом году, в начале литературного пути, Достоевский не мог освободиться от поэтики "натуральной школы ". Он видоизменял ее, вкладывая в традиционные формы новое содержание, но гоголевский комический гротеск был явно непригоден для его нового идеологического и психологического искусства. Несоответствие формы и содержания уже было заметно в * Бедных людях ": в "Двойнике "оно стало вопиющим. Приемы механизации движений, выражающие превращение человека в ветошку, бесконечные повторения, перечисления, нагромождение деталей, однообразие положений и мучительная растянутость описаний делают повесть тяжелой и нудной. Писатель сознавал недостатки своего произведения и его мучила мысль/ что он испортил свою "светлую "идею.
В 1859 г. он пишет|брату из Твери: "В половине декабря я пришлю тебе (или привезу сам) исправленного "Двойника ". Поверь, брат, что это исправление, снабженное предисловием, будет стоить нового романа. Они увидят, наконец, что такое двойник! Я надеюсь слишком даже заинтересовать. Одним словом, я вызываю всех на бой и, наконец, если теперь не исправлю "Двойника ", то когда же я его исправлю? Зачем мне терять превосходную идею, величайший тип по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником? ". Но Достоевскому не удалось переработать свою повесть В издании Стелловского 1865 г. "Двойник "вышел с большими сокращениями, которые кажутся иногда случайными и неорганическими и только затемняют смысл. Никакого "нового романа "не получилось. Но в записных книжках сохранилось несколько заметок, относящихся, вероятно, к 1861–1864 годам. Они помогают проследить дальнейшее развитие идеи Голядкина. В повести упоминается о некой кухмистерше, Каролине Ивановне, на которой Голядкин обещал жениться, и которую обманул. В записной книжке читаем: "Бедная, очень бедная, хромоногая кемка, отдающая комнаты в наем, которая когда‑то помогла Голядкину и которую младший проследил, которую боится признать старший. История его с ней, патетически рассказанная младшему. Тот изменяет и выдает ". В другой заметке: "Г. Голядкин у Петрашевского, младший говорит речи… система Фурье. Благородные слезы. Обнимаются. Он донесет*. "На другой день Голядкин идет к Петрашевскому, застает, что тот читает дворнику и. мужикам своим систему Фурье и уведомляет, что тот донесет ". И наконец, лаконическая запись: "Младший, — олицетворение подлости ". Сопоставим эти свидетельства: Голядкин–младший, "олицетворение подлости " — двойник Голядкина–старшего. Это вертлявый, хихикающий и суетящийся интриган, член тайного общества и доносчик. Он вбирает в себя личность Антонелли, агента Третьего Отделения, доносившего на петрашевцев, и воплощается окончательно в бессмертной фигуре Петра Степановича Верховенского, "мелкого беса ", провокатора и двойника Ставрогина ( "Бесы "). Теперь понятно, почему бедная немка Каролина Ивановна, с которой у Голядкина–старшего была какая‑то темная романическая история, делается хромоногой: в ее смутном образе уже вспыхивают черты хромоножки Марии Тимофеевны. Возникает громадный замысел "Бесов ", и мысль о переработке "Двойника "оставляется. Новая идея требует иной формы и иного масштаба. Более того: Достоевский тщательно уничтожает в тексте "Двойника "1865 г. все следы его идейной связанности с "Бесами ". Мысль о "самозванстве "приберегается для большого романа. В повести выпускаются соответствующие места, например: "А самозванством и бесстыдством, милостивый государь, в наш век не берут. Самозванство и бесстыдство, милостивый мой государь, не к добру приводят, а до петли доведут. Гришка Отрепьев только один, сударь вы мой, взял самозванством, обманув слепой народ, да и то не надолго ". Жалкому Голядкину не по плечу идея духовного предательства. Она будет вручена могучему и страшному демону — Ставрогину: это ему крикнет хромоножка Марья Тимофеевна: "Гришка Отрепьев — анафема! "
* * *
После выхода "Двойника "Достоевский пишет брату: "Голядкин в десять раз выше "Бедных людей ". Наши говорят, что после "Мертвых душ "на Руси не было ничего подобного, что произведение гониальное, и чего, чего не говорят они! С какими надеждами они все смотрят на меня! Действительно, Голядкин удался мне до нельзя ".
В феврале 1846 г. появляется в "Отечественных Записках "статья Белинского о "Бедных людях "и "Двойнике ". Похвалы, расточаемые второй повести, сопровождаются мягкой критикой. "Итак, пишет Белинский, герой романа — сумасшедший. Мысль смелая и выполненная автором с удивительным мастерством ". Но тут же прибавляет: "А между тем, почти общий голос петербургских читателей решил, что этот роман несносно растянут и оттого ужасно скучен, из чего де следует, что об авторе напрасно прокричали ". Белинский довольно неудачно защищает молодого писателя: он объясняет, что "превосходных мест в "Двойнике "черезчур много, а одно, да одно, как бы ни было оно превосходно, и утомляет и наскучает ". Он думает, что все недостатки повести происходят от излишней плодовитости незрелого таланта, которому не хватает "такта, меры и гармонии ".
Эта вполне благожелательная рецензия привела мнительного Достоевского в полное уныние. Как второй Голядкин, он быстро переходит от восторга к отчаянию, чувствует себя обиженным и преследуемым. "Вот что гадко и мучительно, пишет он брату: свои, наши, Белинский и все недовольны за Голядкина. Первое впечатление было безотчетный восторг, говор, шум, толки. Второе — критика. Именно все, все, с общего говору, т. е. наши и вся публика, нашли, что до того Голядкин скучен и вял, до того растянут, что читать нет возможности… Что же касается до меня, то я даже на некоторое мгновение впал в уныние. У меня есть ужасный порок — неограниченное самолюбие и честолюбие. Идея о том, что я обманул ожидания и испортил вешь, которая могла бы быть великим делом, убивала меня. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро и в утомлении. Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется. Вот это‑то и, создало мне на время ад, и я заболел от горя ". Но в конце письма честолюбие молодого литератора снова поднимает голову: "Первенство остается за мною покаместь, и надеюсь, что навсегда ".