Я подумал и ответил, что нет. «Ну вот, — обрадовался редактор. — Значит, ты хороший, умный парень— и только. Но ничего, проживешь. Я же живу».
Я согласился с ним, и как раз в это время чай кончился. Редактор предложил еще, но я поблагодарил и ушел.
Уже давно шла вторая половина рабочего дня, но идти в корректорскую не хотелось. Не хотелось ни видеть Ольгу Павловну, ни читать полосы. Я побродил по коридору, зашел в наборный цех.
Слова редактора о том, что я «хороший, умный парень — и только», не выходили у меня из головы. Конечно, он не хотел меня обидеть. Он даже сказал, что и он сам такой же. Но я ходил и думал: неужели «и только»? Мне становилось страшно. Зачем же тогда «хороший и умный», если — «и только»? Проживу свою жизнь — и только? Порадуюсь разным радостям, погорюю из-за разных горестей — и только?
Это были действительно страшные мысли. От них пахло сырой землей. Они были настолько страшными, что даже переставало хотеться жить.
За ближайшим линотипом сидела Соломина и пела. Стоял сильный шум, и голоса ее не было слышно, но я видел, как она открывает-закрывает рот. Она не знала, что на нее смотрят. Ей запретили петь, и она теперь пела украдкой. И набирала текст, делала ошибку за ошибкой, представляю, сколько она их наделала.
«Тебе надо поступать в консерваторию, — сказал я ей. — Бросить это дело к черту и поступать в консерваторию, раз тебя подпирает». «А я уже поступала, — ответила Соломина, перестав петь. — В прошлом году в Москву ездила. Мне завком даже дорогу оплатил, но я провалилась».
Она хотела дать мне еще конфету, но я отказался и вернулся в корректорскую. Ольга Павловна читала гранки, на лице у нее светилось радостное ожидание ошибки. «Колоссальная новость! — сказал я. — Группа великих ученых изобретает машину-корректора. Может быть, слышали? Чудо машина! Она никогда не пропустит ни одной ошибки. Она заменит нас с вами, Ольга Павловна. Производительность труда у нее будет, как у целой дивизии корректоров».
«Это невозможно, — сказала Ольга Павловна. — В работу надо вкладывать душу, а что вложит машина?» Она отодвинула гранки и посмотрела на меня с возмущением. «Подумаешь, душа! — возразил я. — Душу приходится вкладывать, когда не хватает умения. А машина и без души вас переплюнет». Мне почему-то хотелось разозлить и обидеть Ольгу Павловну. Может быть, потому, что она работала с душой, а значит, и с талантом, а я был просто хорошим, умным парнем — и только. Может быть, мне просто было завидно. Скорее всего.
«Вы странно говорите, Сережа, — сказала Ольга Павловна. — Так может говорить человек, совершенно равнодушный к своему делу…» «Что вы! — перебил я ее. — Разве я равнодушен? Я с огромной надеждой ожидаю, когда наконец изобретут эту машину, я буду с восторгом приветствовать грузовик, на котором ее привезут, — можете быть уверены!»
Ольга Павловна встала. Наверное, я переборщил. Она смотрела на меня так строго, что вдруг стала похожей на незнакомого человека. Она смотрела на меня, как на безнадежно испорченный текст, как на текст, набранный Соломиной во время распевания самой модной эстрадной песенки.
«Сережа, — сказала она. — Я не понимаю, с чем связан ваш вызывающий тон. Но если то, что вы говорите, — правда, если вы действительно так думаете, то…»
«…То мне работать корректором нельзя», — закончил я ее мысль. «Да», — сказала Ольга Павловна.
Я произнес: «Вы правы. Я и сам пришел к этому выводу», — снял халат и пошел мыть руки. Они были чистыми: ведь я мыл их перед обедом, а после перерыва так и не приступил к работе. Но все же я намылил их несколько раз.
От мыла пахло падалью. Я вдруг очень резко ощутил этот запах, а главное, вспомнил, что ведь оно всегда так пахло, только раньше я не обращал на это внимания. И еще я вспомнил разговоры о том, будто мыло делают из жира бродячих собак, которых специально для этой цели ловят и убивают, — хотя, конечно, какой уж там жир у бродячих собак, но ведь недаром кричат: «Судью на мыло!» — значит, мыло делают все-таки из жира животных, хотя, может быть, и не собак.
Мне стало противно мыть руки, и я подумал, что вот теперь, наверное, всегда буду мыться мылом с отвращением. Но потом я убедил себя, что теперь, в век химии, мыло, конечно, делают из каких-нибудь синтетических жиров, не имеющих ничего общего ни с собаками, ни с судьями.
И я домыл руки уже почти без отвращения.
7
Этот день, когда опять решалась моя дальнейшая судьба, я с утра заперся в ванной. Печатал фотографии. Думал кончить к обеду, но засиделся. В дверь стучали, я умолял: «Не смейте включать свет!» Мам а за дверью возмущалась: «Мне что — прикажешь идти к соседям?» У нас совмещенный туалет.
Когда вечером пришел Кирилл Васильевич, я все еще сидел в данной. Папа забарабанил изо всей силы: «Выходи, бездельник!» Я поклялся, что выйду через десять минут. Но провозился еще с час. Никак не мог кончить. Я вышел из ванной, когда все уже было готово: мою судьбу решили,
Папа ходил по комнате и говорил: «С каким наслаждением я отдал бы его в солдаты. Причем не в наши, а в царские. Чтоб служил двадцать пять лет! Но его даже в наши не отдашь: ждать еще целый год. Если б я начинал жизнь сначала, я дал бы зарок не иметь детей. К черту!»
Все внимали ему с серьезными лицами. Бабушка произнесла: «Как сказал один древний перс: юность — это возмездие». «Ерунда! — Ответил папа. — Это сказал Ибсен. Вечно ты лезешь со своим древним персом. Генрик Ибсен!»
«Генрих, — поправил я. — Генрих Гейне — Генрих Ибсен». «Генрик! — заорал папа. — Невежда!» «А как зовут того древнего перса? — спросил я. — Интересно, бабушка знает его фамилию?»
«Умолкни! — крикнул папа. — Ты должен стоять потупив глаза и презирать самого себя, бездельник!» «По-моему, он презирает — не себя, а нас, — сказала мама. — Помнишь нашу кошку? Она презирала нас за то, что мы ее кормили и гладили по шерстке. Ее звали Мурка». «С сегодняшнего дня я буду гладить его только против шерстки, — заявил папа. — Он у меня поймет!»
«Если ты все время будешь гладить меня против шерстки, — сказал я, — то шерстка постепенно привыкнет и уляжется в обратную сторону. И опять получится по шерстке». «Что ты предлагаешь?» — спросил папа и стал подходить ко мне со зверским видом. «Не иронизируй! — крикнула бабушка. — Боже мой, ее звали совсем не Муркой, — сказала она. — Мурка жила у нас еще на старой квартире, а эту звали Катькой». «Что вы говорите! — возразила мама. — Катьки у нас сроду не было. Катькой звали кошку Стасика. Кстати, она и сейчас здравствует». «Я предлагаю гладить то против шерстки, то по шерстке, — сказал я. — Тогда волосы не будут знать, в какую сторону улечься». «Волосы у тебя будут стоять дыбом», — отозвался папа.
А дело уже было решено. На работу меня опять устраивал Кирилл Васильевич. В прошлом году он писал очерк об одном талантливом инженере, который возглавляет на радиозаводе интереснейший цех. «Попробую завтра поговорить с ним, — сказал Кирилл Васильевич. — Может быть, он возьмет тебя в свой цех».
Я спросил, чем же этот цех «интереснейший». Бабушка опять крикнула: «Не иронизируй!» — а Кирилл Васильевич терпеливым током объяснил, что цех интереснейший тем, что его возглавляет интереснейший человек. Что любое дело становится интересным, если его возглавляют интересные люди. Такой афоризм изрек.
Я спросил: «Это сказал древний перс?» «Не иронизируй!»— крикнула бабушка в третий раз. Или уже в четвертый.
Через день я отправился к этому интереснейшему человеку. Меня пропустили на завод: он заказал мне пропуск. Его имя и отчество — Игорь Петрович. Позже я узнал, что ребята в цехе зовут его «Игрек». Кличка вполне к нему подходит, как я потом убедился. Неизвестная, таинственная величина.
Цех сначала — меня удивил. Просто большой зал, сплошь заставленный столами, как какая-нибудь канцелярия. Но за столами сидели молодые ребята и почти все паяли. От этого в зале приятно пахло. Кроме того, играла музыка. Тихая, но со всех сторон сразу. Позже я узнал, что ребята сами сделали для себя стереофоническую установку. Одним словом, здесь было довольно уютно, но с цехом почти никакого сходства.