Митрополит Московский Макарий (Невский) — знаменитый алтайский миссионер. Молодым монахом был послан на Алтай, создал там Православную Церковь, составил словарь местного наречия, снабдил его азбукой. За высокие заслуги его вызвали на древнейшую московскую кафедру. Это был старец святой жизни. Очень интересно, что уже в годы Советской власти в Николо–Угрешском монастыре, где он был погребен, добились разрешения перенести его останки в Троице–Сергиеву лавру, и останки эти были почти нетленные.
О нем рассказывали такие забавные истории. Он был очень популярен, очень близок к народу. В день памяти Преподобного Сергия в Лавру наезжали самые высокие государственные чины, масса духовенства, и там бывал торжественный обед. Раз спохватились — а митрополита, который считался почетным настоятелем Лавры, нигде нет. Бог ты мой, куда пропал? Келейник с ног сбился, обыскал все комнаты, покои — нет. Стали искать во дворе и видят: сидит он на ступенях колокольни с богомолками и поет с ними духовные песни, которые обычно поет народ. Миссионерская практика настолько вошла у него в привычку, что он не оставлял ее и на высоком посту митрополита Московского.
Мне всегда очень хотелось побывать в Таганроге. Там есть могила афонского старца Михаила, прах которого еще до революции был перевезен на военном корабле в сопровождении двух военных фрегатов. Никаких видимых причин для этого не было: поэтому предание связывает этот факт с таинственной кончиной императора Александра I. О старце Феодоре Кузмиче знают все, это же предание известно меньше. Однако можно предположить, что при крупной <180> политической интриге двойников может быть и несколько. Примечательно и то, что вдовствующая императрица Елизавета Алексеевна даже не простилась с привезенными из Таганрога останками царственного супруга, и никогда не была на его могиле. О чем–то это говорит.
Был у меня знакомый искусствовед, который был знаком с братом барона Врангеля, тоже искусствоведом. Он рассказывал, что в начале века брат–искусствовед через брата–генерала пытался воздействовать на Николая II, чтобы как–то расследовать таганрогскую историю, покопаться в архивах. А государь император ответил: «Пусть он оставит эти замыслы. В нашей семье много такого, о чем никто даже не догадывается».
Павел Александрович Флоренский был личностью, совершенно потрясающей по своим природным дарованиям. Не было области, в которой он не был бы профессионально высок: от исследований санскрита до чтения курса электростатических постоянных в Бауманском училище [88] — он везде был велик. Его экскурсы в область филологии касались даже нашего обыденного языка: он видел те оттенки значений, которые мы не замечаем. Его называли русским Леонардо да Винчи. В письмах, написанных из заключения, он, человек, обреченный на смерть, пишет о философских идеях и технологических решениях тех проблем, которые тогда стояли перед нашей наукой. Поскольку он был репрессирован, его не разрешалось цитировать, на него нельзя было ссылаться, но, тем не менее, мы собрали в рукописях его наследие и опубликовали в церковных изданиях.
Он был совершенно удивительным человеком. Нашему поколению посчастливилось застать в живых его вдову, иметь дружбу с его детьми. Мои друзья старшего поколения учились у него и вспоминали, в частности, очень милую домашнюю сценку. Семья Флоренского жила в маленьком <181> доме в Сергиевом посаде, он сидел там со своими рукописями, о чем–то думал, и вдруг заплакал ребенок, его маленький сынишка. Флоренский выскочил и спросил у своей матушки, что с малышом. «Да ничего, — ответила она, — не беспокойся! Просто мы с ним играли, я взяла плюшевого медведя и стала его им пугать. Я говорю ему: он не укусит». Флоренский серьезно спросил: «А он правда не укусит?»
Есть замечательная картина Нестерова «Философы», на которой изображены Флоренский и Булгаков. О. Сергий Булгаков тоже был личностью «непроизносимой». Отход от марксистских позиций не прощался в те года никогда, а он просто понял, что марксистская концепция, даже экономическая, не говоря уж о философской, — просто несостоятельна, — и спокойно перешел в русло идеалистического объяснения экономической теории. Кроме того, выехав во Францию, он создал в Париже Свято–Сергиевский богословский институт, — так что для Советской власти он был «врагом № 1». У него есть блестящая работа «Два града». За эту книгу 10 лет без права переписки было обеспечено, поэтому мы читали ее тайком даже от своих товарищей. А сейчас обсуждаются его философские и богословские взгляды, несколько лет тому назад в университете мы провели семинар «Булгаков как экономист». Понять его богословскую концепцию не каждому дано. Очень хорошо сказал некогда Константинопольский архиепископ Григорий Богослов: «Богословствовать может не каждый. И во всяком случае, не тот, кто пресмыкается по земле».
Был я знаком с дочерью Василия Васильевича Розанова. Она рассказывала, что ее родители предпочитали не делать в квартире ремонт, а нанимать новую квартиру и поэтому из детства она лучше всего запомнила, как воз, нагруженный их домашним скарбом, грохочет по булыжной мостовой. Родители ее говорили, что так, по крайней мере, собираться и распаковываться приходится один раз, а не два.
<182> Преподаватели Академии всегда жили бедно. Патриарх рассказывал, что, когда у Василия Осиповича Ключевского спросили, почему он ездит в поезде в третьем классе, он ответил: «Потому что нет четвертого». Студенты потешались над тем, что он всегда приезжал со стопкой книг. «Это что, все — нам?» — спрашивали его. «Нет. Это все — в переплет». Лаврские переплетные мастерские были дешевле, чем в Москве. И всегда у него в руках была стопка книг. Говорили даже, что у него руки стали длиннее с тех пор, как он стал ездить в Посад. Но конечно, когда он приезжал, слушать его сбегались все.
В старое время посещение лекций было свободным. Поэтому, когда лектор читал хорошо, народу собиралось много, а если лекции были скучными, ходил дежурный студент, все тщательно записывал за профессором. Потом все складывали и получался курс лекций. Причем профессор иной раз читал одну тему весь год. А сдавать экзамен нужно было по всему курсу. Поэтому студентам приходилось много читать. И вот, профессор заходит в аудиторию, там сидит один студент и читает, заткнув уши. «Милостивый государь, почему вы заткнули уши? — спрашивает профессор. — «Я не могу читать, когда мне мешают» — ответил студент.
Еще один анекдот о чтении. В начале года к студентам приходит новый преподаватель и спрашивает студентов: «Господа, что вы делаете утром?» — «Читаем» — угрюмым гулом отвечают студенты. — «Прекрасно! Превосходно! А что же вы делаете днем?» — «Читаем» — раздается в ответ. — «Ммм–да… Похвально, похвально! Ну а вечером?» — «Читаем» — «Господа! — не выдерживает профессор. — Когда же вы думаете?»
Был тогда у нас в Академии замечательный профессор Тареев. Очень интересный человек, глубоко православный, но смелых взглядов, а потому всегда вызывавший чувство настороженности и критику со стороны как коллег, так и студентов.
Преподаватель он был великолепный, а лекции читал ужасно: приносил тетрадочку и дудел по ней, так что студенты <183> разбегались. Как–то раз после очередной его лекции прогрессивного характера о возрождении самодеятельности приходов, инициативы верующих (у него были очень интересные материалы на этот счет), выходит он из аудитории, за ним — студенты, вдруг опережает его иеромонах строгой жизни, и бросает ему: «Суда Божия не избежишь!» Студент — профессору! Мне это рассказывали как факт.
До революции духовных академий было четыре и ходила такая шутка. В Киевской — влияние Запада, там все иезуиты. В Казанской готовят миссионеров — им ехать на край света, они все пьяницы. В Петербургской — столичной — все карьеристы, дипломаты. Ну а Московская благополучно совмещает недостатки всех предыдущих.