Потом, 27–го февраля, — на память Марона пустынника — была патриаршая служба у Иоанна Воина. Помню, что Патриарх заметил меня и бросил очень выразительный взгляд. <91> На следующий день настоятелю полагалось идти с конвертиком «благодарить» за службу. Потом о. Александр сказал мне: «Патриарх о тебе очень долго расспрашивал». Вскоре он вызвал меня и предложил быть старшим иподьяконом и хранителем ризницы — с тем, чтобы я являлся на работу каждый день, но не в ущерб занятиям. Я сначала никак не хотел: «Не пойду. Не нужен мне никакой патриарх — у меня есть храм Иоанна Воина, у меня есть батюшка!» Но о. Александр настоял. Так я стал старшим иподьяконом. До меня в этой должности был Сергей Громов — он потом служил в храме Пимена Великого. Тогда его уже рукоположили в дьякона. Помню, он все уговаривал меня жениться: «Да что ты не женишься? Смотри, как я! Женись, будем с тобой дьяконами!» Ему назначили в патриархии жалование пять тысяч рублей, а мне две. Потом патриарх посмотрел эти бумаги и сказал: «Нечего баловать молодых людей». Тогда ему назначили две тысячи, а мне тысячу. Так с тысячей я и оставался до инспекторской должности. Иподьяконы поначалу встретили меня в штыки. Они все были одна компания, друзья, а я явился со стороны, да еще был поставлен над ними, хотя и службы «изнутри» не знал: это просто был нонсенс в их глазах. А дело в том, что, отец нас детьми в алтарь не благословлял, да и потом никто никогда меня не допускал. Помню, как–то спрашивают меня, чтó я не складываю облачение, а я отвечаю: «Мне неудобно стоять к Патриарху спиной». Мне говорят: «У тебя для того и есть крест на спине, чтобы не было неудобно!» потом постепенно все уладилось — меня признали и мы подружились.
Я был старшим, так сказать, по штату, а Сергей Колчицкий, сын протопресвитера — «почетным старшим иподьяконом», он приходил на службу не всегда, а когда мог, но когда бывал, ходил с трикирием. Тогда говорили, что среди патриарших иподьяконов Сергей самый «красивый», Толя Мельников самый «добрый», а Костя — то есть я, — самый «злой». Дело в том, что я к церковным дамам всегда относился настороженно, а Толя — хитрющий! — им покровительствовал и сам нередко пользовался их расположением. Помню, как–то зашел разговор — кто куда на лето. Толя <92> пожимает плечами: нет проблем! Сделал умильное выражение лица, подошел к одной из дам поговорить. Возвращается: «Все в порядке! На лето есть, куда поехать».
От прежней команды оставался один Славка, и у него были свои претензии на главенство. Как–то раз он перед службой командирским тоном велел одному из ребят, Жене Архангельскому, сходить к старосте за кагором. Женя был сын дьякона, очень интеллигентный мальчик. «Не пойду!» — ответил он. — «Пойдешь!» — «Нет, не пойду!» — «А я говорю — пойдешь!» — «А у холуев холуев не бывает!»
Саша Циммерман был почти глухой. Он воевал, был ранен, потом болел воспалением легких, получил какое–то осложнение, ему делали трепанацию черепа, и слух пропал, так что из армии его списали. Однажды он сдавал экзамен и приехал на службу впритык. Был какой–то престольный праздник, и вокруг храма сбилась плотная толпа. А ему надо было уже в начале выходить с рипидой. Недолго думая, он возгласил мощным голосом: «А ну, расступись! Дорогу патриаршему аколуфу!» [44] И толпа в страхе раздвинулась.
«Старейший» из наших иподьяконов, Жора (он был иподьяконом еще у Патриарха Сергия), был тяжело болен. Как–то он поехал в Можайский Лужецкий монастырь и после этого ему стало лучше. Он говорил, что его исцелил Преподобный Ферапонт.
В иподьяконской среде были свои «профессиональные» шутки: говорили, например, что для архиереев в машине надо делать специальный стеклянный колпак, чтобы можно было ездить в митре или клобуке, особенно если архиерей высокого роста как, например, епископ Иероним. Предлагали ввести знаки отличия для иподьякона — «право ношения митры в ночное время» и «свечи на клобуке». [45]
<93> Стихари на службе мы всегда надевали поверх костюма — даже в жару. Бывало, что не только костюмы, но и стихари были мокрые от пота. Но снять пиджак считалось неприличным. Обязательно сорочка, галстук и пиджак, и только тогда — стихарь. В значительной мере причиной этому было то, что не у каждого под пиджаком тогда была надета сорочка, бывали одни манишки, да накрахмаленный воротничок и манжеты, доставшиеся от НЭПа. пиджак снимал только Сережа Колчицкий. Ему, как сыну протопресвитера, было можно. А все остальные держали стиль. Кстати, орари иподьяконам тогда не одобрялись. Резонов было несколько. Первое: это одежда священнослужителя. Второе: не профанировать священные обряды переодевания. Хотя иподьяконов все — от протопресвитера до нижних чинов — звали «отцы иподиаконы» и персонально по имени, а старшим даже благословлялось ставить трикирии на престол.
Трикирии у Патриарха были с сомкнутыми концами. Это была старомосковская традиция. То, как делают сейчас, когда трикирии представляют собой связанные пучки свечей — традиция, пришедшая от греков. У них это техническая необходимость: свечи делаются из парафина и плохо гнутся. Когда у нас были парафиновые свечи, мы очень мучились, но все–таки делали, как всегда. Патриарх говорил, что так яснее подчеркивается догматический смысл. [46]
<94>
3. Святейший Патриарх Алексий и его окружение
О своем общении с Патриархом Алексием (Симанским) Владыка говорил как об особой эпохе жизни…
Патриарх
С того момента, как я стал иподьяконом, до кончины святейшего Патриарха Алексия прошло 25 лет моего почти неотлучного пребывания около него. Я его и облачал, и в гроб клал, и слово надгробное говорить поручено было мне.
Патриарх был удивительным человеком. До последних дней он сохранял ясный блеск глаз и твердость почерка. В богослужении — да и в жизни, — он был неподражаем; повторять его было невозможно. Интересная деталь: на службе его сразу было видно, оптически взгляд фокусировался на нем, хотя он был, я бы сказал, неполного среднего роста. С началом контактов с зарубежными Церквами к нам стали приезжать Патриархи с Востока, величественные, не знавшие, что такое репрессии, — но когда они стояли в одном ряду, наш Патриарх выделялся среди них своим духовным величием. Это внутреннее содержание выделяло его из ряда всех иерархов. А ведь это тоже были люди с богатым внутренним миром, прошли суровую школу самооценки, для них мишурность нашего повседневного бытия была странной. Я прекрасно помню архиепископа Луку (Войно–Ясенецкого), который был более, чем на голову выше Патриарха, архиепископа Филиппа Астраханского, величественного, высокого, красивого старца — но и среди них он сразу притягивал взгляд.
Однажды, еще в войну, в первую зиму, как мы вернулись из эвакуации, сестра Мария Владимировна встретила будущего Патриарха, тогда еще местоблюстителя, на Тверской улице около телеграфа. На нем было теплое пальто и пыжиковая шапка, и он шел стремительной и решительной походкой. Марию Владимировну тогда поразило, что на него все оглядывались.
<95> Патриарх происходил из дворянского рода Симанских, потомков псковских воевод, свято хранивших традиции древнего благочестия. Жили они в Москве и отношения их с петербургской аристократией были непростыми. Дореволюционное высшее сословие было, конечно, малорелигиозным. Патриарх рассказывал как анекдот, но весьма характерный. Одна барыня говорила (видимо, по–французски): «Службы такие долгие, утомительные! Я всегда приезжаю к «состракóм». Это значит, к возгласу: «Со страхом Божиим и верою приступите…» Еще один из его любимых рассказов: отпевают одного высокого чиновника. Диакон молится: «… об упокоении раба Божия…» — а кто–то в толпе говорит: «Какой же он «раб Божий», если он — действительный статский советник?» [47]