Очень скоро наша коллекция из маленького учебного наглядного пособия превратилась в центр международной работы. В 1957 г. в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи и студентов, и нам было поручено принимать в Лавре делегации. Парты и столы из классов были вынесены, и там была развернута экспозиция. Работы, как всегда, производились авральным методом и заканчивались в последний момент, так что в число экспонатов чуть было не попали чьи–то замазанные краской рабочие штаны, забытые на стенде, — их оттуда едва успели изъять. Но все обошлось благополучно: ЦАК произвел на всех большое впечатление и стал одним из окон в Россию.
Приблизительно тогда же в Москве проходил международный съезд славистов. Делегация ученых посетила и Троице–Сергиеву лавру — я был доцентом Академии, мне поручили их встретить. Сопровождала делегацию девушка–филологиня, <160> аспирантка, высокоученая особа. Я провел их по собранию икон, а потом мы зашли в наш академический храм. Там шло вечернее богослужение, было еще светло. Они постояли, посмотрели нашу роспись, послушали чтение и пение студентов, потом пошли дальше, и тут сопровождающая подходит ко мне и с очень ученым видом спрашивает: «Это что, по–латыни читают?» И это специалист по славянским языкам! Понятно, конечно, что и мальчики–семинаристы читали не очень внятно, и для нее это был, вероятно, первый опыт вхождения в церковь. [74]
Научная жизнь Академии
В 1948 г. в Лавре состоялась первая защита магистерской диссертации — архимандрита Вениамина (Милова). Для нас это было какое–то совершенно неожиданное торжество русского богословия. Архимандрит Вениамин, в прошлом настоятель Покровского миссионерского монастыря, в молодости отличался очень суровым характером, — но в наше время это был человек, проникнутый необычайной душевной теплотой при все еще несколько суровом внешнем облике. На защите в ответ на поздравления он сказал, что предвидит новые испытания. Действительно, через некоторое время, очень скоро, он был сослан; находился в Казахстане, пас стада и подготовил великолепный словарь одного из диалектов казахского языка — таким образом, его научная работа продолжалась. По окончании своей ссылки он стал епископом саратова, но пробыл там недолго, — не больше двух–трех лет — и в середине 50–х годов скончался.
<161> В 1954 г. состоялась вторая магистерская защита — о. Александра Державина, которому тут же просили присвоить степень доктора. О. Александр закончил Духовную Академию еще до Первой мировой войны. Я хорошо его помню. В мое время это был скромный, уже старенький священник, белый как лунь, он служил в церкви Знамения у Рижского вокзала. Мы знали его и с другой стороны: его дочь, Ольга Александровна Державина, была крупным ученым–филологом, работала и в университете, и в Историческом музее. И вот, выяснилось, что долгие годы — и в 1925, и в 1935, и в 1945 годах — о. Александр работал над критическим исследованием двенадцати томов «Житий святых» святителя Димитрия Ростовского. В детстве для меня, как и для других детей из церковных семей, «Жития святых» были, можно сказать, настольной книгой, но мы воспринимали их как уже существующий факт. А о. Александр Державин, еще будучи студентом, пришел к выводу, что следует установить, какими источниками пользовался святитель Димитрий при составлении своего свода. И он заново проделал всю чудовищную работу, которую до него сделал святитель Димитрий. Когда на защиту магистерской диссертации, на которой присутствовал Патриарх и весь цвет нашей тогдашней богословской школы, он принес целую кипу машинописи, все были потрясены работоспособностью этого тихого, спокойного, удивительно размеренного и в речи, и в своих движениях и поступках старичка–священника: он проверил страницу за страницей то, что было написано более чем двести лет тому назад, проследил весь путь, пройденный святителем Димитрием по исследованию древних источников, и, отдав этому богословскому исследованию всю жизнь, показал, насколько глубоко и научно работал святитель.
С 1950 г. начались защиты уже наших выпускников. кандидатское сочинение Петра Викторовича Гнедича было посвящено проблеме сотериологии. В те годы она вызывала ожесточенные споры. Точек зрения было две: одна, характерная для академического богословия прошлого века, находившегося по влиянием Запада, рассматривала искупление <162> юридически, а другая, восходящая к святым отцам, нашла выражение в работе митрополита Сергия (Старгородского) «Православное учение о спасении». Первую разделял митрополит Николай (Ярушевич), вторую — митрополит Григорий (Чуков). На самом деле, они оба ревновали Патриарха, но выражать свое отношение друг к другу могли только в богословских спорах. Гнедич примкнул к точке зрения митрополита Григория, и благодаря этому, а также благодаря своему острому языку, оказался в Ташкенте. [75] На нашем курсе на эту же тему писал Шиманский. Его работа была посвящена отражению православного учения о спасении в богослужебных книгах — и, видимо, его ждала та же участь, что и Гнедича. Но он сам был менее заметен — тихий, старательный, — отчего и пострадал меньше. Но и ему тоже досталось — ведь Алексей Иванович георгиевский был сторонником митрополита Николая. Потому я тогда и кончил первым — хотя вообще, конечно, лучшим был у нас Гермоген. Ну, может быть, только формально по оценкам я его опережал.
В 1950 г. о. Александр Ветелев выдвинул в качестве кандидатского сочинения тему по гносеологии преподобого Симеона Нового Богослова. Я смело взялся за нее и, хотя пережил с ней много трудностей, благодарен этой работе всю жизнь. [76] Преподобного Симеона у нас тогда мало знали — <163> он был переведен на русский только в 1917 году, — и в моем православии усомнились — не хотели даже степень кандидата давать. Преподобный Симеон говорит: «Тот, кто не переживет воскресения своего духа в этой жизни, тот не войдет в Царство Небесное». За это мои ученые оппоненты–богословы чуть было не подвергли меня «остракизму». Но все–таки нашелся мудрый человек, который понял, что «злого умысла» с моей стороны не было: что я прочитал, то и написал.
6. Годы преподавания в семинарии и Академии
Рассказы Владыки об учебе плавно перетекали в рассказы о преподавании…
Я закончил Академию летом 1951 года, и мне сразу же повезло, — точнее сказать, «трудно повезло». Осенью вызвал меня Патриарх и сказал: «Я назначаю вас читать курс истории Западной Церкви». «Ваше Святейшество, — ответил я, — я боюсь!» Это было самое начало холодной войны. «А вы не зарывайтесь слишком глубоко». — «Но как же так можно?» — «Нет, вы глубоко берите тему, но не берите на себя слишком большой ответственности. Придите и скажите студентам: у меня теперь времени больше, чем у вас, я буду читать книжки и вам их пересказывать». А читать я должен был следующему курсу, который шел за нами — то есть тем, с кем недавно вместе по студенчески озорничали и профессоров своих туманили. На первом занятии вышла такая сценка. У нас учился архимандрит, настоятель подворья арабской церкви в Москве. Я тогда еще был светским — худенький, усатый, — стою, очень важно возвышаюсь на <164> кафедре, а он входит, немного опоздав, и увидев меня, кричит: «А ты что тут делаешь? Куда это ты залез?» — «Сядьте на место, отец архимандрит!» — «Какое еще тебе место?» Так и началось мое преподавание.
Что мне было делать? Рассказывать обо всех интригах Ватикана против России — значило бы повторять курс, который читается во всех светских вузах СССР, а нам надо было иметь какую–то богословскую основу — и я углубился в историю первых веков христианства. Был очень сложный период в истории Церкви, когда начались арианские споры. На второй Вселенский собор приехали представители Западной Церкви и не оказали православным помощи, которой от них ждали. Тогда Василий Великий писал Григорию Богослову: «Если умилосердится над нами Господь — чего нам желать еще? А если пребудет гнев Божий — какая нам помощь от западной гордости?» Эти слова стали своего рода эпиграфом и лейтмотивом того курса, который я читал в течение нескольких лет.