Федюнька ходил теперь в кузню Мошницына на работу и возвращался вместе с Иванкой. На этот раз он пришел один и сказал, что Иванка сразу из кузни пошел в городской караул у Спасских ворот, где в очередь отоспится. Наряды посадских стояли у башни по суткам, и, значит, Иванка лишь через сутки мог возвратиться домой. Бабка ждала полуночи и впустила человека, так, что его никто не видел. Первушкин гость показался знакомым и бабке Арише, но в темноте она не могла его разглядеть. Бабка была довольна лишь тем, что собаки, словно с ней заодно, блюдут тишину и не лают на чужака, как будто к нему привыкли.
Через час Первушкин знакомец ушел так же тихо, как и пришел, и бабка за ним заперла.
Утром, когда Федюнька ушел в кузницу, а Груня – на торг, бабка подкралась к чулану, где ютился Первушка, и, не решившись сразу войти, постояла. Потом шагнула через порог.
В полумраке чуланчика Первушка резко вскочил, уронив какую-то сложенную бумажку.
– Чего-то ты? Аль не признал? – усмехнулась бабка.
Первушка заметил оброненную бумагу, схватил ее и сунул за пазуху.
– А ты что у двери стояла? Кто тебя подослал? Что смотрела! – накинулся он.
– Да глупый ты, что мне смотреть! Что я в грамотах смыслю!.. Я затем забежала – Томила Иваныч прошел. Хочешь – покличу. Сокрушается он по бачке. Рад будет…
– Коли надо было, послал бы к Томиле. Сказываю – молчи! Возьми вот еще полтину.
– Молчу, молчу!.. Экий суворый стал! – качнув головой, проворчала бабка.
Она сготовила для Первушки лепешек, принесла яиц, сала, рыбешку – все молча.
Но бабка задумалась: ее охватили сомнения.
Иванка, придя домой, повалился спать, Федюнька вместо него пошел на городовые работы. За Груней зашла подружка, и они ушли в завеличенский лес, по указу Земской избы, собирать целебные травы.
Смеркалось, когда бабка Ариша решительно отворила свечной чулан.
– Первунька, из Земской избы приходили спрошать, кто безъявочно к нам прибрался, – простодушно сказала она.
Первушка оторопело вскочил:
– А ты что?
– Я что? Никого, мол, нету. Кому тут бывать! А чего ты спужался? Не боярский лазутчик – под пытку, чай, не поставят, – сказала она. – Лазутчиком был бы, и я бы тебя не пустила: для боярской нужды мне охота была пропадать!
– А для нужды градских воров слаще пропасть? – с издевкой спросил Первой.
– Каких воров?
– Заводчиков мятежа, кои бачку испродали и тебя продадут…
– Продадут? Меня?! Вот товар-то дорог! Кому ж продадут? – усмехнулась бабка.
– Как задавят мятеж да сыск государев наедет, узнаешь – кому! – пригрозил Первушка. – Как потянут на дыбу…
– На дыбу? – бабка шагнула ближе к Первушке. – Угадчива я, Первой. Стара – шутить надо мной. Пол-ти-и-нами разжился, вишь, в холопстве! – сказала бабка вполголоса, но со всею страстью. – Чаешь, за полтину и душу живую со всей требухой укупишь? Беспрочень! Чаешь, мне, старой, уж неума угадать, что за пан из Москвы наехал? От бачки, мол, рупь серебра! От меня полтина, еще полтина да «молчи» – полтина! Отколь же полтин-то набраться? Да честному человеку за столько полтин года два трудиться! Где бачку видел? Не видал ты его! Набрехал!
– Ты, слышь-ка, каркуша, утихни, коль солнышко не прискучило видеть! – прикрикнул Первушка. – Продать меня хочешь ворам?
– Не продажна, Первой! Вот полтины твои июдски! Береги для бояр да приказных. Уж тех безотменно купишь!
Бабка кинула перед ним в узелке все его серебро.
– Уходи! – потребовала она. – Уходи добром. Не даю тебе воли у бачки в дому против города козни плесть, лазутчик боярский, лживец!
– Ну, зови! Ну, кричи, пусть схватят! – наступая на старуху, цедил сквозь зубы Первушка. – Кричи!
– Не крикну. В Земску избу я на тебя доводить не пойду, а Иван проснется – скажу ему. Пусть он братним судом рассудит, чего с тобой деять… Покуда сиди…
Бабка пошла из чулана.
– Бабка! – окликнул ее Первушка, и голос его слегка дрогнул.
Она обернулась.
– Пять рублев подарю серебром. Больше нету.
– Пойду-ка Ивана взбужу! – отрезала бабка, шагнув за порог.
Она слышала, как Первушка рванулся за ней. Тяжелый удар обрушился ей на темя. Она упала.
Перешагнув через бабку, Первушка выскочил из двери на темную улицу.
Бабка очнулась, в ушах ее стоял гул. Голова болела. Она лежала в темных сенях. Она слышала, как мимо прошла Груня, за ней Федюнька. Считая, что бабка спит на печи, они ее не окликнули. Она молчала. Ей казалось, что к рукам и ногам ее приковали гири и ей не под силу двинуть пальцем.
Шел час за часом. По улице уже никто не ходил. Город спал. Забыв, что она лежит в сенях на полу, бабка думала о Первушке: «Вот холопство к чему привело! Волю продал и душу продал. Жил бы в дому, был бы малый как малый. Отколь ему было лиху учиться дома? А там-то научат! С кем повелся, от того и набрался! Сгубили, ироды, человека… Ни за что сгубили!..»
У крыльца послышались приглушенные голоса. Бабка прислушалась…
После известия о сдаче Новгорода Хованскому всегородские старосты ходили в тюрьму и расспрашивали колодников, кто за что посажен. По настоянию Гаврилы, они отпустили всех, кто попал «по бедности да за раздоры с сильными», чтобы взять их на ратную службу, в стрельцы и в казаки на жалованье. Между соседками говорили, что из тюрьмы вышли лихие люди и ныне по городу не миновать начаться татьбе…
Услышав голоса у крыльца, бабка встала на четвереньки и поднялась с пола.
– Кто тут, добрые люди?
– Отворяй-ка, старуха, – узнала она голос уличанского старосты.
Бабка отодвинула щеколду.
– Ты, Серега? Я мыслила – воры!
– Молчи, стара грешница! Стрельцы с понятыми пришли. А вор у тебя схоронился. Где внук твой Первушка?
Бабка хотела было сказать, что Первушка сбежал, что он ее чуть не убил, хотела сказать по порядку, как было, но ее никто не послушал. Оттолкнув ее, старшина стрельцов направился прямо к чуланчику, толкнул дверь и вошел. Двое стрельцов обнажили сабли. Тусклый свет фонаря скользнул по бревенчатым стенам и земляному полу, осветил стол с чернилами и пером, с яичной скорлупой и горкой рыбных костей.
– Спорхнул птенец! – сказал стрелецкий старшина. – Куды ты его схоронила?