Переплыв на чьей-то лодке через Великую, Иванка шагал по непросохшим полям по опушке леса.
Птицы кружились над ним, предрассветный ветер дул в лицо и распахивал полы зипуна, туман от недавно вскрывшейся Великой знобил до костей, но ясное солнце вознаградило его теплой лаской.
На ногах набралось по тяжелому кому весенней глины, но никогда еще ноги Иванки не были так легки, как в эту ночь, в это утро. Самый воздух еще никогда не был так сладок и чист, он распирал грудь так, что хотелось летать, и оттого бодрее и шире был шаг Иванки, яснее взгляд и выше держалась голова.
Над ним теперь не было ни воеводы, ни архиепископа, он шел сам по себе, и не было никого, кто бы мог его остановить.
«Беглый!» – сказал про себя Иванка и засмеялся. Ему понравилось это слово.
Он часто и много слышал о беглых.
Беглые бывали крестьяне, холопы, стрельцы, беглые монахи, попы и даже – подьячие… Одни бежали от недоимок за подати, другие – от жесточи господина, третьи – от голода, четвертые – от монастырской скуки, пятые, шестые – от наказания за вольные и невольные провинности.
Если беглому удалось уйти от преследования – все радовались за него, если ему грозила опасность – ему сочувствовали, старались укрыть от врагов… Иванка привык к тому, что беглый в народе почтен, как божий странник. И вот он сам стал теперь беглым.
Беглые шли по Руси, по дорогам и без дорог, хоронились от приказных и губных старост, прятались по чужим овинам, ночевали в чужих стогах, сказывались забывшими род-племя…
«Беглый», – повторил про себя Иванка и вдруг сам себе показался не тем обычным Иванкой, каким был до сих пор, а каким-то иным, новым… И он запел громко и свободно и в первый раз за долгое время почувствовал, что голос его перестал ломаться, окреп и сделался наконец сильным и мужественным, без петушьих и козьих ладов, которые то и дело врывались за три последних года…
Из Пскова Иванка пошел не прямой дорогой – в Москву. По совету дяди Гаврилы, он шел в сторону на Порхов, чтобы в доме Прохора Козы дождаться указа, куда идти дальше.
Опасаясь сыска, Иванка решил, что в Порхове не покажется никому, кроме семьи Прохора…
Из ближнего лесочка в город он вошел только к вечеру.
Найдя по рассказу Гаврилы дом стрелецкого старшины Прохора, он не решался войти, пока Кузя не вышел, чтобы кликнуть собаку.
Разлуки как не бывало: Кузя схватил Иванку в охапку. Они ввалились в избу, барахтались, обнимались, возились, хлопая по спине друг друга и тыча кулаками в бока, и мать Кузина не сразу даже могла разобрать в сумерках, кому это радуется ее Кузя… Когда же она, вздув светец, увидала Иванку, она обняла его тоже, как обняла бы родного сына.
Не дожидаясь прихода домой Прохора, они сели за стол. Мать поставила на стол ветчину, куличи, пасху и крепкий мед…
Иванка и Кузя сидели за столом, как двое зрелых старинных друзей, лупили крутые яйца, резали ветчину и пили мед, степенно стукаясь чарками и не прерывая беседы. Но надо было во всем признаться друзьям и, может быть, лучше до прихода отца Кузи.
Иванка подкрепился еще хорошим глотком меда и, собравшись с духом, признался Кузе и его матери, почему, откуда и как он бежал и что, наверное, его ищут…
– Может, страшитесь вы принимать… Так я пойду, поищу пристанища, – сказал Иванка, сам не зная, куда он мог бы пойти.
Кузя захохотал.
– Неладно надумал про маткин мед: ты теперь и заду не вздымешь и ногой даже двинуть не мочен; покуда сидишь – тверез, а встал со скамьи – и повалишься пьяным…
– Сиди, сиди… Куда пойдешь? Кто приютит тебя, глупого? Человека ты не убил, а на Руси кто не беглец! – успокоила Ефросинья. – В саду, в бане сиди. Как отдохнешь, подкормишься, тогда дальше ступай… Ты, я чай, на Дон. Все беглые на Дон идут.
– Прежде к брату, в Москву, а там – на Дон.
– Ну и в добрый час. Еще куличика, – угощала Кузина мать, – ишь, исхудал.
Добрый стрелец Прохор Коза ко всему отнесся так же, как сын и жена.
– В саду тебя не приметят, – сказал он, – только днем не вылазь, а вылазь по ночам вздохнуть…
Бело-розовым цветом вокруг бани цвели яблони. Тихие, серебряные по ночам, стояли они под луной возле Иванкина убежища. А Иванка спал днем и лишь по ночам выходил в сад дышать яблонями и лунной голубизной… Он слушал, как воют собаки, как на улице раздаются изредка одинокие голоса, иногда слышал песню, и ему становилось сладко и грустно.
Грудь рвалась от сдержанной песни. Он мечтал о дороге, когда пойдет по лесам, полям и лугам, и тогда запоет во весь голос…
К нему приходил Кузя делить его одиночество и надежды. Они подолгу сидели рядышком молча, изредка перешептываясь, пока Кузя не начинал чувствовать голод. Тогда он шел в дом и притаскивал потихоньку здоровый шмат мяса и сулейку меду или пива. Они ели и лили, при этом Кузя любил рассказывать и слушать смешные сказки, и, сдерживая смех, чтобы никто не услышал, он отчаянно хихикал, тряся большим животом…
Иванка рассказывал другу о том, как он бежал из монастыря и пробирался в Порхов.
– Так бы все и жил таким перехоженькой: ночью иду по полям – тучки летят, птицы поют и ветры воют, а вокруг никого, ни души… Оттого и песни поются… Я и рад, что на тихий Дон не рукой подать: пойду туда месяц, и два, и три…
– Надоест, – возразил Кузя.
– Куда там! – воскликнул Иванка. – Идешь полем, а там лесом, радуешься всему: «Вот лес, говоришь, вот поле, вот мельница, крыльями машет, а улететь не может, а вот заяц пошел на работу, а там галки с гулянки домой ворочаются…»
– Галки домой, а у тебя и дома нету, кругом люди чужие!
– Зато весь вольный свет как родной дом! А сколько людей, городов, церкви какие… Люди повсюду разно живут, навидаешься…
– И то, – согласился Кузя. – И мне так жить прискучило. Тоже и я хочу потоптать дорог. Сказывают, есть люди о три ноги, об одном глазе, двуглавцы тоже…
– Басни! – серьезно сказал Иванка. – Языки разные, а люди одни. Каждого мать родила и пупки у всех! Томила Иваныч сказывает – ни песиглавцев, ни лошадиных людей нет на свете, а есть немцы, литва, татары, есть Москва белокаменная, есть царские терема на Москве, есть Киев-город, да сколь еще иных городов… Пойду и всякое повидаю, а что повидаю – после тебе расскажу. Да есть, сказывает Томила Иваныч, на море остров Буян – никаким боярам-воеводам не подданный, окроме единого бога, и люди живут там по правде, золота – лопатой греби! А лавки задаром торгуют… Хоть дальше Ерусалима[132] тот остров, а доберусь!..