– Кабы меня батька пустил с тобой! – мечтательно говорил Кузя.
– Да как ты пойдешь с таким пузом – тащить тяжело!
– В моем пузе тяготы нет, – сказал Кузя, – я ходчее тебя пойду. У меня в Москве крестный. Кабы батька меня пустил к нему…
После долгих стараний и ухищрений Емельянову удалось наконец заручиться дружбой Собакина. Может быть, тут помог и бриллиантовый перстень, оброненный у воеводы да так и не поднятый Федором, однако извет о пожоге посадских бань остался без отклика.
Весь город заметил дружбу псковского богача с воеводой, и все стали ждать, что Федор теперь развернется и станет мстить своим недругам. Первой грозы ожидали на голову Гаврилы Демидова и на Томилу Слепого.
Правда, Томила не был уже старшиной площадных подьячих и с разоренным новым воеводой Гаврилой не знались зажиточные торговые люди, но вся голытьба, вся посадская беднота низко кланялась, проходя мимо лавки, где Гаврила теперь сидел приказчиком, почитая в разорившемся хлебнике защитника правды.
А если случалось кому из меньших затеять неравную тяжбу или искать правой защиты от сильного обидчика, то не искали другого советчика, кроме. Томилы Слепого, кому по-прежнему верили и кого любили за смелость, искренность и правоту.
И в глазах Емельянова и воеводы эти двое были олицетворением непокорности посадского Пскова, и воевода, и богатый гость оба видели, что Гаврила и его друг каждый час могут стать вожаками городовой бедноты. Но ни хлебник, ни Томила Слепой не давали повода для преследований. Они жили спокойно и тихо, занимаясь каждый своим делом.
Гаврила с Томилой и ближними посадскими написали тотчас же новый извет государю – извет на бесчинства Федора Емельянова, на самовольство и корыстные попущения воеводы Собакина и на безобразия, творимые воеводским сыном.
Иванка прожил в Порхове месяца два. Он уже думал, что Гаврила забыл о нем. Безвыходно жить в саду ему надоело, и он думал оставить друзей и идти в Москву.
Но вот в баню Прохора вместе с Кузей вошел Гаврила.
– Сидишь, Ваня? В баньке сверчком сидишь?.. – засмеялся хлебник. – А ну, угадай загадку: «Ты, брат, иди сюды, я, брат, пойду туды, да на пуповой горке и стренемся…»
– Кушак с концами, а на пупе узелок, – быстро ответил Иванка, обрадованный гостю.
– А ну еще: «Молодой балбес ускакал в лес, через лес – в баню. Сидит в бане, как кот в сметане!»
– Не знаю, – сдался Иванка.
– А ты сам и есть, – засмеялся Гаврила. – Нешто ты в бане не сладко живешь?!
– Сладко живу, да прискучило.
– Ну, вот что, слушай: Васька Собакин, дружок твой, не хочет добром уняться, и батька его несговорный мужик – добром его не возьмешь, да и Омельянов опять с воеводой пиры пирует, а нам с тобой, посадским, сам знаешь, какое житье…
– Чего же не знать! – степенно сказал Иванка, польщенный тем, что с ним говорят, как со взрослым, обсуждая городские дела.
– Ворочай теперь оглобли через Сольцы к Москве, иди к брату. И сам спасешься, и от мира тебе будет почет, и вот тебе деньги в дорогу от всех посадских людей…
– Чего-то посадским забота приспела беглого снаряжать! – удивился Иванка.
– Не даром тебе дарят – за службу жалуют! – возразил Гаврила.
И он показал беглецу новый извет от посадских людей на Федора и воеводу с сыном.
– Брата Первушку найди. Я чаю, твой брат и укажет, как набольшему боярину подать челобитье без волокиты.
Гаврила отдал Иванке извет.
– Зашей в кафтан да храни пуще глаза, – сказал Гаврила. – Прознал воевода, что есть челобитье, станет ловить псковитян по дорогам. Попадет воеводе в руки – тогда нам всем пропадать: замучит, собака, всех, кто приписи дал к челобитью…
Иванка был горд мирским порученьем. Оттого, что при нем была эта грамота, он почувствовал, что его побег важен для всех псковитян, и тотчас же сам себе он показался умнее и старше…
Пообещав Гавриле выполнить с честью мирское дело, Иванка стал собираться в путь… Мать Кузи хотела уже отпустить его, но Прохор остановил:
– Куда! Округ города и у ворот стоят сыщики и подорожные спрашивают. Бечь тоже с умом надо, – сказал он Иванке. – Через неделю петров день, вот тогда и ступай – все пьяны будут.
Мать Кузьки зашила Иванке в полу псковскую челобитную, напекла подорожных лепешек, нажарила кусками печенки, сунула сала и хлеба – все, что могла от своих достатков.
Порешили, что Иванка уйдет на рассвете после петрова дня. Целую ночь, сопя, с боку на бок ворочался Кузя и не мог заснуть, раздумывая о судьбе друга.
Когда на рассвете Иванка оделся и стал отворять ворота, Кузя вышел тоже одетый, с большой заплечной сумкой, неся с собой удочки.
– Куда ты?
– С тобой. Словно б по рыбу идем…
Кузина мать вышла за ними затворить ворота и благословила Иванку. Кузя тоже попросил благословения. Мать перекрестила его.
– Дойду до крестного, из Москвы вестку дам, – пошутил Кузя.
– Балуй мне! – досадливо отмахнулась мать.
Иванка и Кузя вышли из посада ранним утром, прежде благовеста к обедне. Кузя шагал не отставая. Они шли лугами, полями и лесами, как вели проселки и тропы, минуя большие дороги…
Ближе к полудню начало припекать, и Кузя взмолился:
– Присядем да легонько закусим. Матка меня всегда в эту пору кормит.
Иванка сжалился над другом и помог ему облегчить суму на кусок сала, полкаравая хлеба да две кружки ежевичного меду. Напившись, наевшись, под сенью леса, в стороне от человеческого жилья, они улеглись отдыхать. Ни комары, ни мошкара не тревожили их богатырского сна, и, кажется, если бы в эту пору хищный лесной зверь у кого-нибудь из двоих откусил ухо, ни один из них не проснулся бы ради таких пустяков…
Когда отдохнули, Иванка хотел распрощаться с другом, но Кузя сказал:
– Пошто ж я думал тебя провожать? Чтобы убечь из дому. Я сам сказал матке и батьке, что не ворочусь. Они веры не дали, мыслили – шуткой. А я и впрямь!
– Осерчает Прохор, – сказал Иванка.
– Рад будет, – возразил Кузя. – Не раз мне батька говорил, чтоб я не был послушным, как девка, за маткин подол не держался б, да и жить ему тяжко – жалованья не платят, гончарню и торговлишку за доимки разорили, недаром из Пскова в Порхов съехал.