Подхожу к её скамейке. Стыдно сказать, не могу отвести взгляд от разложенного на скамейке натюрморта.
— Ким ты естешь?
— Не понимаю по–польски. Я из России.
— О, из России! Хочешь водку? Садись.
Старушка, оказывается, отлично говорит по–русски. Как всякий одинокий человек, она искренне рада возможности пообщаться.
— Ты из Москвы? Я была в Москве, училась в вашем ГИТИСе у Марии Осиповны Кнебель. Слышал о такой?
— Да.
— Господи, человек из Москвы, слышал о Кнебель! Мистика! — Вздрагивающей рукой наливает в стаканчик. — Пей моё здоровье. Я театральный режиссёр. Ева. Фамилию не скажу.
— Почему не скажете? — Водка крепкая, горькая. Закусываю луком, потом протягиваю руку за ломтиком хлеба.
— Я ставила пьесы вашего Розова и даже один раз Шекспира «Бурю». Меня забыли, как потонувший корабль. Никто даже здесь не знает. Я умерла. Моя эпоха умерла.
— Когда была ваша эпоха, пани Ева?
— Когда было великое польское кино, когда пела Анна Герман. Ты такую не знаешь.
— Отчего же? Знаю. Помню. Люблю её нежный и чистый голос… Герман была наше общее сердце.
— Именно. Наше общее сердце! Анна одна была без комплексов. Даже великое польское кино было закомплексовано.
— В каком смысле?
— Пей ещё, пей! Мы, поляки, все закомплексованы. Бери помидор. Надо закусывать.
— Спасибо, пани Ева.
— Да, милый мой, мы — маленькая, несчастная страна между Германией и твоей Россией, между Гитлером и Сталиным… Большое несчастье, так?
— Так.
— Мы всегда провинциалы. И это рождает амбицию. Мы амбициозны. Мы всегда в позе обиды. Значит несвободны. Мне вот только водка даёт свободу, не суди старого человека. Все наши фильмы — про польский комплекс, весь театр, все искусство. Это так.
— А Шопен?
— Что Шопен? Чтобы избавиться от комплекса, он не жил в Польше, уехал во Францию. И теперь уезжают. Кто может.
— А вы?
— А я умерла. Когда в Познани были волнения — мужа подстрелила полиция, случайно. Он был музыкант в театре. Скрипач. — Ева опирается подбородком о скрещённые кисти рук, закрывает глаза.
Шесть часов вечера. В семь у нас общий сбор, молитва, ужин. Я поднимаюсь со скамейки. Пани Ева спит. Только начинаю уходить по аллейке, чувствую на себе твой взгляд… Бросаюсь обратно. Достаю из бумажника оставшиеся польские купюры, засовываю в её хозяйственную сумку. Не проснулась.
Тихими улицами провинциального города шагаю обратным путём к центру. Прохожу под густыми кронами высоких деревьев, ещё не тронутых сентябрём.
Думаю о том, что если бы утром не толкнуло пойти направо от дверей нашего обиталища, не встретил бы Катю, не пошёл с ней в кафе, не прошёл бы мимо Акын О'кеич, не было бы пыльного сквера с пани Евой.
Всего лишь лёгкий внутренний толчок…
Впервые за всю поездку спало напряжение. Мне хорошо от того, что я сейчас совершил, оттого, что все же избавил от радикулита Акын О'кеича- Тимура.
Первые огни в окнах домов. Девочки–гимназистки выбегают из кондитерской.
Вот уже показались знакомые улицы. Далеко впереди шагает отец Василий, окружённый толпой наших паломников. Среди них Надя в своём красном тренировочном костюме.
Они спускаются под виадук. А из‑под него выныривает и останавливается у перекрёстка полицейский «мерседес» с цветными мигалками на крыше, потом второй. Из машин выскакивают полицейские, светящимися жезлами останавливают прохожих. Вместе со всеми и я замер на краю тротуара.
Из‑под виадука выдвигается колонна людей. По обе её стороны шагают конвоиры с автоматами.
Смотрю на стриженых ёжиком пареньков, вглядываюсь в их осунувшиеся лица. Кто они? Преступники? Что их ждёт? Совсем молоденькие. Плохо одетые. Может, это призывники?
И я не выдерживаю:
— Ребята! Братцы, куда вас ведут?
Колонна, грохоча башмаками, мрачно проходит мимо. И только один парень из последней шеренги злобно отвечает:
— В коммунизм!
Наша компания обернулась, хохочет, глядя на меня. Хохочут и охранники.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Опять за окном автобуса поплыли предместья, замелькали перелески, стаи птиц над полями, над островерхими костёлами. Вместо того, чтобы выехать, как было запланировано, в четыре утра, тронулись лишь в начале восьмого.
Всех поднял Игорь. Бегал по коридорам, колотил кулаком в двери. Весь автобус злой, не выспавшийся. Все сидят с карманными калькуляторами, подсчитывают сколько растратили в Польше, сколько осталось, путаются в пересчёте валют.
В отличие от своих нетерпеливых попутчиков, я ничего не приобрёл. Зато, как ты знаешь, в моей сумке, может быть, самое ценное — подстаканник из соломки…
Очень плохо, что, несмотря на появление этого ошеломляющего воображение предмета, тоже не могу унять злости. Прежде всего на самого себя.
Все догадались купить продукты в дорогу. У всех в ногах пакеты с едой. А я, как дурак, опять без ничего. Хорошо хоть есть пока не хочется. Успел проглотить ранний завтрак — бутерброд с колбасой, булочку с джемом и чашку кофе. Теперь в Германию прибудем совсем поздней ночью.
На этот раз задержались из‑за Ольги. Вот она, впереди. Безмятежно спит, прислонясь к окну. Георгий как ни в чём не бывало, рассматривает карту в атласе. Очевидно, Германии.
Странная пара, скажу я тебе. Когда в предрассветной тьме все вышли со своими пакетами и сумками к автобусу, выяснилось, на этот раз нет Ольги. Георгий не бросился её искать. Осененные Святым Духом, которые оказывается провели с ней весь вчерашний день, тоже не кинулись. Хотела пойти назад в здание Центра Светлана. Но Надежда не пустила её, сказала: «Вместо одной дуры придётся искать двух. Сиди на месте!»
Я тоже решил не идти, не проявлять активность. Зато сорвался со своего места, побежал обратно в здание Игорь. За ним Миша.
Минут через пятнадцать отец Василий предложил всем вместе помолиться, попросить Бога помочь поскорей найти Олю. Помолились. Ни Ольга, ни Игорь, ни Миша не появляются. Взбешенная Надя послала за ними обоих водителей.
Я расхаживал возле автобуса, курил, ёжился от предрассветного ветерка, думал о том, как вчера вечером свидетелями моего дурацкого, праздного, в сущности, вопроса к колонне несчастных парней стали, оказывается, ещё и шедшие сзади пузатенький любитель нумерологии и экскурсоводша Нина Алексеевна. Как ни странно, они шли нежно обнявшись. Хотя все видели — в Москве у Речного вокзала пузатенького провожала жена, а Нину Алексеевну — муж и сын. До чего же я стал противен сам себе, когда, услышав ответ из колонны, они демонстративно рассмеялись. Смеялись, словно мстя мне за что‑то.
— Ваша жена — вы её и ищите! — послышался нервный голос Нади. — Весь график сорвался к чёртовой матери!
Из автобуса вышел Георгий, задал мне странный вопрос! «Вы не знаете, где она может быть?» и побрёл к дверям здания.
Поверь, жалко мне его стало.
«Зовите всех остальных. Поедем без неё!» — раздался чей‑то крик из автобуса. Там накапливалась тяжёлая, нервная энергетика. Шел седьмой час утра.
По ступенькам спустилась Катя, подошла ко мне.
«Оля вчера была очень расстроенная. Как будто слушала, что ей говорили Миша и Лена… Но не знаю, что у неё на уме…»
И тут я решил уйти от этой тяжкой атмосферы. Катя увязалась за мной.
Мы вошли под сумрачную арку. Увидели проходной двор с клумбами, скамейками поддеревьями. На одной из скамеек, положив под голову сумочку, лежала Оля. Она спала.
«Осторожно, — прошептала Катя, — не испугайте. Вечером Георгий заставлял её есть таблетки, антидепрессанты.»
Я нагнулся над Ольгой, провёл ладонью по холодной щеке, по влажным волосам, шепнул: «Оленька, пора ехать…»
Она открыла глаза. Увидев меня, стала подниматься. Заплакала.
— Что случилось, Оленька?
— Миша сказал, что у меня никакая не психопатия, а что я одержима бесами. Георгий меня теперь, наверное, бросит. И никто замуж не возьмёт, никогда.
— Почему? Вы — красивая, молодая женщина.