Но прежде, пока Ирина с грохотом составляет в никелированную раковину грязную посуду, прохожу в гостиную, достаю из кармана визитную карточку Валеры Новицкого, звоню.
Он дома. Голос напряжённый. Такое впечатление, будто только что ссорился с женой.
— Веду сына к парикмахеру, потом на теннис. Могу встретиться с тобой только в пять часов.
— Сколько лет сыну?
— Двенадцать. Со всеми прелестями позднего ребёнка, да ещё эта сука избаловала его!
— Ты с ума сошёл. Жена услышит.
— Тупа! До сих пор по–русски — ни слова. В пять подъезжай хотя бы к музею д'Оранжери в Тюильри. Это на пляс де ля Конкорд, площадь Согласия. Найдешь? Не потеряешься?
— Найду.
На самом деле мне больше всего хочется именно потеряться, затеряться в толпе парижан. Зачем я позвонил Валере? Зачем мне понадобилась встреча с ещё одним закомплексованным эмигрантом? Ладно. Будет хоть какая‑то цель.
…И вот я сижу рядом с Женей на заднем сиденье «Ситроена». Ирина ведёт машину по сверкающему утреннему Парижу, Борис, надев очки и поглаживая бородку, читает вслух:
— Пеньюар для Лили, «Шанель №5» для Лили, себе две–три рубашки от Кардена, детям… Кстати, Женька, что хочешь, чтобы я тебе подарил.
— Ничего. Морскую свинку!
— Я тебе покажу морскую свинку! — вмешивается мать. Этого ещё не хватает на мою голову.
— Женечка, ну серьёзно. Я могу купить всё, что ты хочешь.
— Ничего! Ничего от тебя не хочу.
Когда Борис отворачивается, Женя дёргает меня за руку и демонстративно показывает ему в спину язык.
Скорчив сердитую мину, я грожу ей пальцем. Девочка улыбается. Она видит меня насквозь…
Пробка. Застреваем в крайнем правом ряду в гигантской пробке автомобилей.
На тротуаре, как раз рядом с нашим «Ситроеном», на корточках под каштаном сидит седой неф. Тощий, в вязаной шапочке на макушке, в коричневом пиджаке, ядовито–зелёных брюках, в грубых армейских бутсах. Занимается загадочным делом: одну за другой вынимает из потрёпанной сумки разномастные пустые бутылки, устанавливает их вокруг себя.
Женя мгновенно опускает стекло, спрашивает:
— Что он делает? Продает?
Видимо сообразив, что в машине иностранцы, неф радостно сообщает:
— Капут! Садам Хусейн — капут! Миттеран — капут! Америка — капут! — Весело показывает на прохожих, на автомобили, на солнце. — Капут!
Наконец, трогаемся с места. Неф машет нам вслед.
— Сумасшедший. Дрянь придорожная, — взрывается Борис. — Куда только смотрит ваша полиция?
Ирина не отвечает. Сворачиваем на бульвар Монпарнас и вскоре останавливаемся у занявшей целый квартал «Галереи Лафайет».
…Оказаться впервые в Париже одному — это как выйти в море на весельной шлюпке.
Один. Вокруг своя, тайная жизнь. При полном штиле внезапно взыгрывают волны, между ними выплеснулась рыба, над головой с хриплым криком косо пронеслась чайка…
Иностранец, форинер, не знающий французского языка, принципиально не пользующийся услугами путеводителей, понуждающих смотреть на все чужими глазами, я простился со своими спутниками и вышел в открытое, тёплое море Парижа.
Теплы высокие здания с узкими зарешеченными балкончиками, откуда свешиваются цветущие бегонии и герани. Теплы ещё зелёные, раскидистые кроны каштанов и платанов с толстыми, вековыми стволами. Теплый ветерок гоняет по плитам солнечных тротуаров листву, пережжённую сентябрём.
Я прошагал насквозь весь бульвар Монпарнас, бульвар Инвалидов, держа курс на золотой купол Дома Инвалидов, под которым, насколько знаю, покоится прах Наполеона.
Люди встречались редко. Возможно потому, что сегодня Суббота. Иногда в полном одиночестве шёл я мимо словно вымерших кварталов, и только сверху, из раскрытых окон то звучал детский смех, то слышались звуки фортепиано.
Пересекая это тёплое море безмятежности, я, казалось бы, должен чувствовать себя счастливым. Но из памяти все не уходил негр в вязаной шапочке — то как он указывал на город, на солнце, пророчествовал: «Капут!»…
На углу одной из улиц я увидел вход в метро, спустился под землю, сел в полупустой поезд, покатил куда глаза глядят мимо сверкающих светом станций, а когда отдохнули ноги, вышел наобум и очутился близ улицы Муфтар, которая, поднимаясь среди старинных домов, привела меня на небольшую площадь Контрэскарп.
И тут меня осенило — в этих местах жил когда‑то молодой Эрнест Хемингуэй. Собственный громадный талант застлал ему видение Бога. Что и закончилось самоубийством. Нажал пальцем босой ноги на спусковой крючок ружья — ужасно.
Ходить по чужим следам — последнее дело. Но прежде, чем покинуть площадь, я постоял, прислонясь спиной к тёплому стволу платана, помолился за Эрнеста Хемингуэя.
А потом я пошёл вниз наугад. И лишь часа через полтора вышел к усеянной туристскими группами огромной пляс де ля Конкорд, на краю которой в саду Тюильри отыскал музей д'Оранжери, где я зачем‑то должен встретиться с Валерой.
Шел только четвёртый час, и я подумал, что заслужил право утолить жажду и голод. Перешел по мосту Сену, с её стеклянными прогулочными судами, набитыми туристами, как подсолнух зёрнами, оказался на острове Сите, осел за первым же столиком под полосатым тентом кафе.
Теперь не я двигаюсь—движется мимо бесконечная череда прохожих, фланирующих по центру Парижа.
Между мной и прохожими на белой скатерти столика бокал запотелого от холода понаше — смесь лимонада с пивом, кофе и длинный сэндвич с сыром.
Боюсь, ты скажешь, что я бездельник, устроил себе красивую жизнь, шляюсь по заграницам, растрачиваю время и деньги… Может быть, ты и прав. Грешен. В своё оправдание могу сказать, что для успешной работы мне хоть изредка необходима резкая смена ритмов, смена впечатлений. Скоро, через три дня автобус подойдёт к монастырю под Парижем, я присоединюсь ко всей компании и двинусь в обратный путь… Какое сегодня число? Второе октября тысяча девятьсот девяносто третьего года. В Москве уже холодно, через месяц выпадет снег.
А впрочем, все это действительно пижонство, потеря темпа. Залетел в чужую жизнь, не имеющую ко мне никакого отношения.
Доев сэндвич и допив понаше, закуриваю перед тем, как насладиться кофе, и тут до моего слуха доносится чей‑то голос. Не сразу соображаю, что это обращаются ко мне. Поворачиваю голову направо.
Через столик за чашкой кофе с сигаретой в руке смуглолицая девушка.
…Смуглолицая. Та самая. Из снов.
Белозубо улыбается, повторяет по–французски свою фразу, о чём‑то просит.
Прикурить! Вот что ей надо — прикурить.
Господи, помилуй! Холод пробегает у меня между лопатками.
Хлопаю глазами в то время, как она подходит со своей сигаретой. Вынимаю из кармана зажигалку, даю прикурить, спрашиваю:
— Ду ю спик инглиш?
Радостно кивает.
Говорю по–английски, что я — писатель из Москвы. У меня к ней вопрос, очень важный.
Заинтригована. Идет к своему столику, возвращается с чашкой кофе, садится рядом.
— Извините, кто вы? Как вас зовут?
— Ясмина.
— Что за имя? Вы француженка?
— Нет. Ливанка. Живу в Париже с мамой и папой, здесь родилась.
— Ясмина, задам странный вопрос. Смотрите прямо на меня. Я никогда вам не снился?
— Что? — растерянно улыбается, поражена. — Нет.
Выхватываю из стаканчика бумажную салфетку, рисую на ней соломенный подстаканник.
— Атакую штуку, вещь, никогда не видели? Не встречалась?
— Нет. Что это?
— О'кей. — Сминаю салфетку.
Не в курсе. Не знает, что явилось ещё одной вехой на моём пути неизвестно куда… Как бы то ни было, нет, не зря толкнуло меня позвонить утром Валере. Надо же было, чтобы он назначил свидание у музея д'Оранжери, чтобы я пришёл раньше, — оказался в этом кафе!
Ясмину, конечно же интересует, кто я такой, почему задал ей свой вопрос, спрашивает, сколько у меня книг, какие.
Отвечаю. А сам всё думаю: чьей же волей я живу, чья воля послала меня в это путешествие? Выходит, своей воли у меня нет? И все предопределено?